Так рассуждал про себя Николай Курвист, наблюдая, как снуют врачи и сестры. В чувство они шофера на этот раз привели, сестра то и дело приходила поглядывать. Вскоре шофер заснул, боль выматывает, как тяжелая работа, и во время сна присматривали за ним. Сам Рэнтсель наведывался, щупал пульс, прислушивался к дыханию и остался доволен. И вовсе врачи не халатные, как кое-кто бранит, среди любых всякие есть, и старательные, и увилыцики.
Курвитс многое повидал и познал на своем веку, но такого, чтобы в полном соку, в свои лучшие годы, - пятидесятилетний мужик - это ведь лучший возраст, - человек хотел распроститься с земной жизнью, - такого он раньше не встречал. Мальчишки иногда совали из-за девчонок шею в петлю, в тридцать втором году обанкротившийся льноторговец пустил себе пулю в лоб, пятидесятилетний, взрослый мужик по любовным делам так, за здорово живешь, головы бы не потерял, и долги теперь уже не гонят людей стреляться. Их лесничий, разумный шестидесятилетний человек, покончил с собой из-за рака желудка, краснощекий, полный мужик за полгода высох, остались кости да кожа, приступы лишили его рассудка. Шофер же пошел на поправку. Ему уже позволили сидеть. На следующей неделе собирались учить стоять на ногах - и на тебе: "Своя боль - свое дело".
Болезнь сердца связана с нервами, это говорят все. И доктора, и другие люди. И в газетах пишут. Шофер сам тоже думает, что нервы сыграли с ним шутку. Шоферская работа в наши дни последнее дело, так он сказал. Если хочешь заработать, то день и ночь сиди за баранкой и гадай, откуда на тебя наскочит какой-нибудь сумасброд сопляк на мотоцикле или вывернет на дорогу пьяный тракторист. Инспекторов ГАИ, милицейских и общественных, расплодилось как грибов после дождя: они за тобой следят, и ты следи за ними. Так однажды проклинал судьбу сам шофер, а вообще-то он скуп на слова. Это верно, что работа может винтить нервы и что инфаркт от нее схватить можно. Ну, а если человек не хочет звать врача? Тогда он сложил оружие, сдался и болезни и нервам. Или затаенной какой тревоге, душевной муке. Жена у шофера фуфырится, как изголодавшаяся по мужику финтифлюшка, сама уже бабушка, а навивает волосы, красит губы и ногти и веки синит, кто знает, и под бочок кого укладывает. Это, понятно, может точить шофера. Самое паршивое, когда белый свет человеку опостылеет так, что он ни от работы, ни от еды, ни от баб, ни от вина удовольствия уже не имеет, и сам себе противный становится. Мызаский Сассь вернулся из Сибири и пальнул себе в рот жаканом: говорили, будто по ночам его изводили трех-четырехлетние дети, которые оставались в подожженных им домах и там душераздирающе кричали, матерей звали. Другие уверяли, что он боялся судебного процесса в Пскове. Поди знай...
Николай Курвитс натужно приподнялся, осторожно спустил ноги и с трудом потащился из палаты. На первых порах ему предлагали судно, Элла настаивала, даже бранила, мол, чего это он, старый, почти безногий мужик, кривляется. Пусть не забывает, что женщины всегда убирают за мужиками. Когда мальчонка появляется на свет, женщины честь по чести обмывают его розовую попку, а станет мужик опять немощным, и снова женская рука обхаживает его. "Я еще мужик молодой, - ответил он, "царского имени колхозник", - и от женской руки заржать могу". Элла сказала, что от женской руки, может, и да, только медицинский работник не женщина, это, в общем и целом, существо неопределенного рода. Конкретно она, Элла, конечно, уже старуха, рука двадцати - тридцати- или сорокалетней бабенки может заставить заржать и стариков, хотя она и не очень этому верит, но если товарищ Курвитс гнушается судном, то пусть мучает себя, И он мучил, даже уткой пользовался только ночью, украдкой. К счастью, уборная, которую теперь называют то мужской комнатой, то туалетом или санитарным узлом, находилась недалеко, он кое-как добрел туда, отдохнул, закурил и только затем принялся нужду справлять.
На этот раз он не спешил в палату, а побрел по коридору дальше, туда, где, как он знал, находилась докторская. Если бы дежурили молодой очкарик или упитанная докторица, которая после каждой фразы прелестно складывала бантиком губы, он бы не пошел. С Рэнтселем дело другое. Рэнтсель человек пожилой и мужчина, с ним стоит потолковать. Он плелся по коридору и с удовлетворением чувствовал, что ноги вроде бы слушаются лучше, в правой стопе, которая вообще не работала, появилось немного силы, и в бедре тоже не приходится с таким трудом волочить за собой всю ногу, как раньше.
Врача на месте не было.
Курвитс сел на крашеный белый стул и стал ждать. Торопиться было некуда. Сон все равно не шел. Снотворного он боялся. Если бы ему предложили вместо него чарку водки - она хорошо смаривала, - он бы принял, но пахнувшую кошачьей мочой дрянь, которую намешивали в больнице, не выносил. Снотворного он не взял бы в рот и в том случае, если бы пахло оно даже весенней речной поймой, потому что, во-первых, опасался всяких пилюль и капель, не говоря уже об уколах, во-вторых, что, собственно, было главным, он боялся забыться от снотворного и вовсе лишится мужского звания.
Врач пришел только через полчаса. Рэнтсель дышал с трудом, под глазами были чешки.
- Ну, что у тебя, "царского имени колхозник"? - присаживаясь, спросил он.
Курвитсу доктор казался таким Hie, как и он, старым, измученным ковылялой, и это чувство помогало начать разговор. Курвитс не стал ходить вокруг да около, выложил напрямик:
- Шофер Тынупярт, мой сосед, которому вы вдохнули жизнь, не хотел, чтобы я звонил. Он бы с удовольствием отправился в стадо господне.
Рэнтсель вначале ничего не сказал, словно бы думал про себя, затем буркнул:
- Вот как.
Курвитс поднялся и побрел. Больше у него на душе ничего не была,
- Хорошо, что сказал.
Доктор вроде бы поблагодарил его.
Перед дверью своей палаты Курвитс споткнулся и припал на колени, опираясь о дверь, поднялся, делая первый шаг, почувствовал, что левая ступня снова не действует.
"Глупейшая история", - подумал он, забираясь в постель.
Тынупярт спал спокойно.
"У снотворного все же великая сила", - рассуждал про себя Курвитс. Он был доволен, что сходил и сказал врачу. Нельзя позволить человеку умереть. Даже если он того сам желает. Особенно тогда. Потому что человек, который пытается расстаться с жизнью, сам не ведает, чего он хочет.
Дождь шуршал по окну.
Андреас выключил приемник, стоявший на тумбочке на расстоянии руки, чтобы послушать, как падают капли. Транзистор ему послал Таавет для времяпрепровождения и увеселения и еще затем, чтобы не слишком рано начал забивать себе голову мировыми проблемами. Хотя последние слова и были сказаны с подковыркой, они вызвали у него теплое чувство. Таавет словно приблизился к нему, выглядел почти что свойским парнем. Своим парнем с Юхкенталя он, в конце концов, и был.
Настроение Андреаса поднималось день ото дня.
Радио, конечно, помогало коротать время, но от мировых проблем не уводило. Андреасу казалось доброй приметой, что плотина безразличия больше не сдерживала мысли. По-прежнему делали уколы и давали таблетки, но теперь они не возводили стены между ним и миром.
Капли дождя густо сыпались на оконные стекла, - видимо, на дворе ветер, иначе бы так не шуршало. Андреас пытался припомнить, когда же он в последний раз слушал дождь, но так и не вспомнил. И в самом деле жил бездумно, все в спешке, в гонке, теперь должен будет больше беречь себя. Должен, иначе... Однажды он уже махнул рукой на советы врачей, вновь полез на трибуну и позволил опять взвалить на себя воз - и что же он получил из этого... Андреас рассердился на себя, ему показалось, что он стал нытиком. На первых порах и в самом деле придется следить за собой и ограничивать себя. После курса лечения, после выздоровления... Опять он не довел до конца мысль, не довел, потому что не хотелось обманывать себя. Все равно ему никогда уже не быть совершенно здоровым, это он обязан был усвоить еще два года назад. Не стоит обольщаться, но и чересчур жалеть себя тоже не следует. Вообще он слишком много занимается собой. В самую пору идти в проповедники.