Большинство забав определялось течением деревенской жизни. В сущности, молотьба с гонянием лошадей, покос с ношением завтрака в луга, навозная с катанием на лошадях – все это были сначала увлекательные развлечения и игры, которые исподволь, незаметно для нас самих, превращались в труд.
Не придет в голову городскому мальчишке увлекаться пастушьими кнутами, а у нас это увлечение было повальным, и все мы прошли через него. Кнут, толстый у основания, все более и более сужающийся, длиной в пять – семь метров, с волосяной хлопушкой на конце, являлся мечтой, а если он есть, то гордостью каждого мальчишки. Короткая рукоятка этого длинного кнута украшена разными рубчиками и клеточками. Волосы на хлопушку мы дергали из хвостов у неповоротливых, заезженных кляч и плели хлопушки сами. Считалось, что белая хлопушка из хвоста Пальмы хлестче, «горазже», чем черная из хвоста, например, Разбойника. Но сплести сам кнут было нам не по силам.
Шурка Московкин хорошо умел плести кнуты и потихонечку брал у нас подряды:
– Укради у матери двадцать копеек – сплету кнут.
Таким образом, за двадцать копеек сплел он кнут Вальке Грубову и, принеся его однажды к вечеру, заговорщически тихонько поскреб у окна. Валька выбежал на улицу, поглядел кнут, замер над ним душой и побежал в избу воровать двадцать копеек. Пробыв в избе довольно долго, он вышел наконец, весь красный от смущения, и сказал:
– Денег нет, а на ватрушку…
Шурка начал ругать его шепотом:
– Ах ты такой-сякой, обманщик, зачем мне твоя ватрушка, у нас у самих ватрушки белее ваших!
Однако кнут отдал, потому что материал был заказчика, то есть Вальки Грубова. Этот кнут грохал в наших руках со звучностью настоящего выстрела: кнут ведь затем и существует, чтобы им как можно сильнее грохать.
Вот так грохает, грохает для забавы какой-нибудь Валька, а завтра, глядишь, обул сапожонки – и пошел с тем кнутом пасти сельских телят, а то и в подпаски.
Сильно занимало нас также всевозможное плетение из прутьев. Самым обыкновенным материалом были гибкие, не очень длинные прутья краснотала. Мы резали их около реки и приносили домой в тяжелых, связанных теми же прутьями пучках. Руки пропитывались пахучей горечью, особенно если захочется очистить прутья от кожицы и сплести что-либо из чистых белых прутьев. Долго пахнет ворох постепенно высыхающей под солнцем ивовой горькой шелухи.
Сначала плели плетки. Плетка из четырех или восьми прутьев считалась неинтересной и никак не ходила среди мальчишек. Зато если ты научился и сплел из двадцати четырех, то тяжелая, округлая в своем сечении, гибкая, хлесткая, она становилась завистью товарищей. Был еще один способ, когда брался толстый прут и красиво со всех сторон оплетался более тонкими прутьями, так что его самого уж и не было видно. А кто-нибудь вместо прута возьмет и поставит стальную проволоку.
Но плетка – бесполезное баловство и увлечение. Оно быстро проходило. Гораздо серьезнее – верша. Сплетенная из ивовых прутьев, она была непрочна, быстро чернела, как бы обугливалась в воде, а потом истлевала и разваливалась. Более благородным материалом считались ореховые прутья. За ними нужно было ходить уж не на реку, а в Самойловский лес. Ровные, длинные, без сучка без задоринки, не зелено-красные, а матово-серого цвета, ореховые прутья в умелых руках превращались в изящные прочные изделия, в которые, казалось, с нетерпением должна устремляться рыба.
Плетешь, плетешь ореховую вершу, а отец подойдет и скажет:
– Слышь-ка, верша вершой, да надо бы коробицу сплести, старая совсем развалилась. Чтобы к четвергу была коробица…
Перед каждым домом весной лежали навалом недлинные березовые и осиновые бревна, приготовленные на дрова. Их возили зимой по санному пути, а пилили, кололи и укладывали в поленницы (все село в ярких золотых поленницах) с наступлением весны. Дрова были излюбленным местом наших мальчишеских сборов. Тут, на дровах, мы сидели, стругая палочки складными ножами, тут обсуждали разные свои дела, тут же, когда хозяева дров начинали их пилить и колоть, мы невольно учились обращению с топором и пилой.
Сейчас врежется пила в дерево – и брызнут на последний голубоватый снежок то сливочно-желтые, если береза или елка, то металлически-белые, если осина, то красные, если ольха, опилки, и вместе с опилками вырвется из дерева то смоляной, то горький, то просто душистый и свежий дух.
Поставишь чурак на попа, возьмешь колун.
– Ну, со скольких ударов расшибу?
– С пяти, – скажет Васька Кузов.
– С одного.
– Спорим, что с пяти?
– Спорим, что с одного?
– На сколько?
– Если с одного не расшибешь, то еще десять чураков колоть.
– Ладно. А если с одного расшибу, то тебе десять.
Теперь нужно внимательно осмотреть срез чурака. Найти, как расположены сучки, чтобы ударить точно промежду сучков, а главное, обнаружить хоть крохотную, хоть с волосок тониной трещинку. Трещинка сама по себе ничего не значит, но она покажет, в какой плоскости полено слабже всего. Пятеро или шестеро мальчишек – судьи нашего спора.
Высмотришь трещинку и сучки, встанешь устойчивее перед чураком, точно от середины головы хряпнешь по свежему срезу – с звучным щелчком разлетится чурак на две плахи, ослепительно сверкнет на солнце гладкой белизной с красной узенькой сердцевиной.
Но бывает, что ударишь, а колун либо отскочит, как от резины, либо завязнет, и нужно раскачивать его, чтобы высвободить из дерева. Тогда придется колоть десять чураков, тогда снимай тужурку – будет жарко.
Разумеется, не все забавы находили потом практическое применение в крестьянствовании. Детство есть детство, и игрушки есть игрушки. Игрушек нам не покупали в универсальных детских магазинах, мы их делали или находили сами. И сноп ржи, и колун, и кнут, и верша, и сама река – все это были наши игрушки.
Самой драгоценной, самой нужной вещью, которую все же покупали нам в городе, был складной перочинный ножик, особенно если с костяной ручкой. Ни сплести вершу, ни обделать рукоятку для кнута, ни вырезать палку, ни срезать дягиль, ни смастерить рогатку, ни просто так задумчиво построгать палочку, сидя на весенних дровах, невозможно без складного ножа.
Выбрав в лесу хорошую ореховую палку, мы иногда обделывали ее на свой манер, а именно: очищали от кожуры и, гладкую, влажную, сочную, умеючи обжигали на пламени костра, время от времени протирая пучком сырой травы. Палка получалась черная и блестящая, как если бы она была из черного дерева и при этом тщательно отполирована.
Острым складным ножом на палке вырезали разные узоры: то пустишь белое колечко, то некоторую часть палки обовьешь тонкой белой спиралькой, то украсишь ее мелком шахматной клеточкой, после чего пустишь три белых колечка. Ромбики, крестики, косая сетка, продольные частые луночки – все шло в ход для украшения палки.
Когда подходила к концу учеба в Литературном институте и нужно было вскоре прощаться с друзьями (хороший был друг болгарин Гоша Джагаров), случилось мне на несколько дней поехать в Олепино. Я вспомнил детство и пошел в Самойловский лес. Там вырубил я узловатую, сучковатую можжевеловую палку. Утолщение возле корней и часть самих корней образовали причудливый тяжелый набалдашник, напоминающий не то голову орла, не то голову собаки. Эту палку я тщательно очистил от кожуры и, оставив в неприкосновенности узловатость и сучковатость ее, по всем правилам и даже более тонко обжег на костре. Я мог бы ее после этого отнести в антикварный магазин, где продают разные клюшки, и там сбыть по дорогой цене – настолько получилось оригинальное произведение. Но я знал, зачем ее делал.