Выбрать главу

Трогательно это первое наивное стремление все до капельки разделить поровну, и если появлялось в колхозе два ведра постного масла, то хоть по стакану, а нужно было раздать его на трудодни. Поэтому списки того, что раздавалось на трудодни, были длинны и обстоятельны: гороху – по сорок граммов, вики – по шестьдесят, меду – по четыре грамма, высевок из-под триера – по двадцать пять.

После каждой, ну, что ли, кампании, или, по-старому говоря, страды, после покоса, навозной, жнитва, устраивали в селе складчины, то есть пускалась шапка по кругу, а посреди села, на зеленой траве под ветлами, устанавливались в длинный ряд столы.

Несколько женщин (чаще всего тетя Агаша, да тетя Поля, да еще кто-нибудь к ним в придачу) брали на себя все хлопоты по столу, как-то: в огромных бельевых чугунах, называемых корчагами, тушили картошку с бараниной, пекли пироги, готовили зеленый лук и разделывали селедки.

Деревенские люди предпочитают крепкое вино, а пьют его преимущественно из стаканов, так что тот первый период, который длится обычно от момента, когда гости сядут за стол, до момента, когда запоют песни, во время складчины был недолог. Дмитрий Бакланихин растянет мехи у гармони, и звонкий бабий голос, не мешкая ни секунды, вплетается в игру и стремглав взлетит ввысь, как если бы гармонь выпустила его из своих добрых, просторных рук. Где песни, там и пляска. Пошли мелькать над головами разноцветные платки в бабьих руках, пошли перебивать друг друга бойкие частоговорочки.

Обычно в конце концов не хватало вина, и бабы, зная, что у того или иного человека водятся деньги, налетали и начинали качать и тютюшкать избранного и качали и тютюшкали до тех пор, пока он не раскошеливался и не выкладывал еще на пол-литра или на литр, в зависимости от своей наличности.

Почти в каждой избе появились тогда патефоны, велосипеды и детекторные приемники. Чисто, по-городскому стала одеваться молодежь, катаясь вдоль села на велосипедах. К вечеру пять-шесть патефонов как начнут играть наперебой, который – «Раскинулось море широко», который – «Саратовские страдания» («Дайте лодочку, моторочку, мотор, мотор, мотор…»), который – «Тирольский вальс», который – «У самовара я и моя Маша», который – «Если завтра война»…

Начали доходить слухи, что в городах появились какие-то западные танцы, и олепинские девушки с недоумением глядели, как приехавшие из Москвы дачник и дачница семенили в беспорядочных направлениях мелким шажком, как если бы на цыпочках, по пыльному гулянью, как бесцеремонно дачник то вертел дачницу из стороны в сторону, то наскакивал на нее, набегая и даже наклоняя ее и сам наклоняясь над нею, то приподымал от земли.

Внимательно читая газеты, можно было предполагать, что война все ближе и ближе подбирается к нашим границам. Но как и для больших городов, как и для других сел и деревень, война над Олепином ударила, словно гром среди ясного полдневного неба.

Помню, председателем сельсовета тогда был Николай Федорович Ломагин, тот самый, которому я ставил некогда радиоприемник, который напоил меня пьяным и который к каждому слову говорил «та-шкать», вместо «так сказать».

Николай Федорович в день объявления войны собрал митинг и произнес речь. Конечно, я теперь и задним числом мог бы в общих чертах написать речь председателя, ибо можно предположить, о чем он говорил в тот день. Но чего не помню, того не помню. Врезалась мне в память одна лишь горькая в конечном счете фраза:

«Ну что же, товарищи, я, та-шкать, думаю, что мы в Петров день[6] будем, так-шкать, в Берлине чай пить».

Говоря это, он искренне верил в свои слова, и не его вина, что все оказалось гораздо, гораздо сложнее.

Приехавший вскоре племянник Владимира Сергеевича Постнова Славка Луковников, московский мальчишка с Большой Полянки, взахлеб рассказывал, как сбрасывают с крыш зажигалки, и как закрасили все московские дома, и как задержали диверсанта около Крымского моста, и какие бывают аэростаты заграждения, и как будто бы на его глазах прожекторы поймали черный крестик немецкого самолета, и как после этого самолет задымился и полетел вниз.

В августовские ночи на западе, там, где, если лететь птицей, должна находиться Москва, в черном небе начинали вспыхивать остренькие мгновенные золотые звездочки. Уже все знали, что это рвутся зенитные снаряды. А иногда красноватым клином озарялось ночное небо от лопнувшей тяжелой фугаски. Но тиха и безмолвна лежала ночь. Коростеля, кричащего у реки, было слышно четко и явственно. И звездочки, и красноватые вспышки появлялись в полной тишине, как если бы в немом кино или как если бы люди оглохли.

Между тем в село одна за другой начали приходить похоронные.

Сам я в то время тоже стал солдатом и в течение четырех лет не знал, что делается в родной деревне. Весной сорок шестого года, приехав на побывку, я увидел довольно плачевную картину: колхозники выкапывали из земли прошлогоднюю, перемерзшую и полусгнившую картошку, которую не успели выкопать осенью. Так как в обычном виде такая картошка в пищу не годилась, то крестьяне придумали превращать ее в некое грязноватого цвета месиво, называемое «трахмал» (крахмал), из какового трахмала и пекли грязноватого же цвета безвкусные лепешки.

Дело доходило и до извечного, как бы даже символического для обозначения голодного года растения – лебеды. Надо ли говорить, что жестокая засуха сорок шестого года усугубила положение.

Но, конечно, из всех причин, приведших сельское хозяйство к неблагополучию, засуха была не самой главной. Иначе не потребовались бы семь-восемь лет спустя срочные, чрезвычайные меры по крутому подъему сельского хозяйства, выраженные в мудрых и благодатных решениях партии. Тогда было бы все очень просто.

Прежде чем прийти к решениям, партии пришлось вскрыть основные причины и проанализировать следствия этих причин. Вопрос достаточно сложен, чтоб не в специальной научной книге, а в лирических записках обойтись без некоторого, может быть, упрощения и приведения к прозрачной короткой схеме, объясняющей существо дела. Кроме того, я не ручаюсь, что в сложном клубке причин, вскрытых и проанализированных партией на сентябрьском Пленуме по вопросам сельского хозяйства, в сплетении разных ниточек ухвачусь сразу за главную и вытяну именно ее, но вот некоторые из них.

Жесткое планирование сверху, спускаемое колхозникам в порядке непреложных директив, не посоветовавшись, не обсудив, не выявив самого выгодного варианта: картошки посеять столько-то гектаров, гречи – столько-то, пшеницы – столько-то, а льна не сеять совсем, а вики не сеять совсем, а ржи – столько-то, а кок-сагыза – столько-то, – из года в год постепенно подтачивало и убивало в колхознике интерес к своему кровному, к своему единственному в жизни делу. Он видит: год складывается такой, что хорошо уродится лен, разольется голубыми озерами меж березняков, темно-золотистый, позванивающий, поднимется он и встанет стеной, и сколько тут будет и волокна и масла! Расчетливый колхозник пустил бы в этот год на колхозных полях немного побольше льна и немного поменьше картошки и гречи. Но цифры, спущенные сверху, непреложны, а надо делать так, как велят. Тогда колхозник махнет рукой и скажет: «Ну, ладно, я сделаю, а там уж забота не моя». И сделает, конечно, без охоты и рвения.

А тут другое дело. Весна задалась такая поздняя и холодная, что сев надо бы оттянуть ну хоть на одну неделю, тогда и урожай был бы лучше. Но непременно надо закончить сев к такому-то мая, ибо району нужны сводки, чтобы выйти на первое место в области (по сводкам) и отрапортовать, а если не выйти на первое место в области, то хотя бы не остаться на последнем; области, в свою очередь, надо опередить Рязань и Ярославль, чтобы отрапортовать, и вот ездят уполномоченные, нажимают, ругаются, требуют. Тогда колхозник говорит: «Ну, ладно, я сделаю, а там уж забота не моя». И делает, конечно, без охоты и рвения.

вернуться

6

12 июля.