Гибсон долго лежал один с раскрытой книгой в руке. И размышлял о собственной наивности.
Этель совершенно права: он не знал и десятой части того, что происходит. Невежественен во многих областях. Современная психология оставалась для него всего лишь теорией – чем-то таким, с чем можно играть. Он веровал в поэзию. Честь, отвага, самопожертвование – старомодные понятия. Ярлыки, за которыми ничего не стоит. Давным-давно он похоронил себя в книгах, спрятался за словами, но не за теми, которые отражают грубую правду. Поэзия, но почему она? Потому что он тонкокожий и недостаточно смелый, чтобы сносить реальность. Не смотрел в лицо фактам. Даже не представлял, каковы они. Он должен опираться на Этель, пока не узнает о жизни больше.
Теперь Гибсон понимал, что был удивительно наивен. Не подготовлен к жизни в обществе. И значительную долю своей простодушной радости вынес из разговоров с учителями и студентами на дорожках кампуса, в коридорах колледжа и на улицах города. Кивок, приветствие, звук его имени сохраняли его индивидуальность. «Я не затерян в вечности. Я – Гибсон с английского отделения, и есть люди, которым это известно».
Ему хватало общения в течение дня. Его слушатели поневоле и занятия давали возможность голосовым связкам Гибсона поупражняться. Еще были часы на кафедре, где он тепло и с верой в будущее разговаривал со своими студентами и почти не предпринимал предосторожностей против их хитростей, лести и стремления порисоваться. Он в те дни ощущал целостность и застенчиво верил в окружающий его маленький мирок. Частная жизнь и уединение казались естественными, приятными и ничем не ограниченными. Если угодно, он жил закрытой, невинной жизнью. И очень мало знал о реальности.
Вот так получилось, что к пятидесяти пяти годам он стал глупым, дурным и безрассудным. Женился на больной, беззащитной, во всем зависящей от него и доверившейся ему Розмари, смехотворно назвав их брак «соглашением». И теперь вспоминал с сожалением о прежних счастливых деньках, о собственном благодатном неведении реалий плоти. Все затмевал туман романтической чуши, сентиментальной фантазии, что он станет целителем. Какое самомнение! И как ему хоть на мгновение могло прийти в голову, что их фиктивный брак способен перерасти в любовный союз? Это было невозможно с самого начала с точки зрения самой простой арифметики. Тридцать два отнять от пятидесяти пяти будет двадцать три, и эта цифра никогда не изменится.
Он годился Розмари в отцы – духовно. Помог ей, был добр, защищал, и она его за это любила. Теперь Гибсона страшило другое: что, если она сохранит уговор до дней его дряхлости и не признается даже себе, что ждет не дождется, когда он умрет. Розмари такое под силу. Она же жила восемь лет со старым профессором.
Она не захочет причинить ему обиду. Тогда в больнице Розмари казалась обезумевшей от горя из-за такой пустячной вещи, как его переломанные кости, и во всем винила себя.
Розмари не станет обижать Гибсона и не нарушит своих обязательств. Завянет в собственной верности и будет продолжать обманываться. Не исключено, что сама не понимает (или не позволяет себе понять), почему с такой готовностью оказалась в объятиях Таунсенда.
Чем больше он думал о Поле и его достоинствах, тем больше убеждался, что сестра права. Розмари влюбилась или готова влюбиться в него – человека, не подходящего на роль отца, но принадлежащего к ее поколению: мужественного, обаятельного, хорошего и доброго. Она не в силах устоять.
Гибсон понимал, что Розмари лучше не знать о его глупостях, ведь что толку, если она будет в курсе? Жалость – то, что меньше всего требуется Гибсону. Она ему нисколько не нужна. Он запретил себе любить и изгнал это чувство навечно из сердца. Больше о ней не вспомнит.
Он сознательно углубился в себя, много читал и писал. Старался не замечать, это помогало сохранять равновесие, где Розмари и что она делает. Если ощущал депрессию, говорил себе, что в ней нет ничьей вины, кроме его собственной, и уныние проходило.
Однажды ему попалась строфа Катулла:
Гибсон закрыл книгу. Катулл был тоже глупцом – вот единственный вывод из его слов. И плаксой. Гибсон решил, что не будет таким. И больше не читал стихов.
Его депрессия не исчезла. Наоборот, стала еще мучительнее. Он жил с ней и днем, и ночью, забыв, как можно существовать иначе. Начал понимать, что депрессия – нечто такое, с чем человек, старея, свыкается.