— Ведь на всем острове не найдется ни одной виллы, буквально ни одной…
Указательный палец поднят вверх, вибрирует, словно ему было трудно сдерживать понятие уникальности, которое его буквально распирало.
— Нет ни одной виллы, которая могла бы сравниться с виллой миссис Уотсон.
Андрасси продолжал смотреть по сторонам Рамполло, всякий раз повторяя его движение, постоянно оказывался перед ним, и Андрасси постоянно видел перед собой пиратское лицо с оранжевой подсветкой и угольно — черные глаза — так ведет себя верный, но назойливый пес или обезумевшая от любви женщина, которую избегает любовник.
— И зачем я все это вам говорю?
Рамполло страстно добивался ответа, стоя перед ним с лицом, напряженным, как тарелка.
— Chi me lo fa fare? Кто же меня заставляет делать это?
Его соединенные вместе пальцы правой руки били по подбородку, словно метроном в его самой низкой точке.
— Кто?
Это становилось утомительным.
— Я скажу об этом господину Форстетнеру, — весело произнес Андрасси. — Я скажу.
Решительным шагом, как человек, который знает, куда он идет, Андрасси спустился по улице, которую могли бы назвать островной улицей Мира — она была короткая, но широкая, с магазинами, заполненная народом. Женщины в брюках, какой-то мужчина в рубашке цветочками, чистильщик обуви, заведение которого имело форму самолета, поставленного прямо на землю, старая дама, отвешивающая тумаки мальчишке, который в конце концов ответил пинком, перенесенным ею с презрительным выражением лица, хотя было видно, что ей больно. Маркиза Сан-Джованни, выходившая в этот момент из магазина, обернулась на пороге, чтобы высказать последнее пожелание.
— Здравствуйте, Андрасси, у вас вид немного…
— У меня, мадам?
Но ни улыбки, ни взгляда. И уже никого нет. Андрасси повернул налево и пошел по улице, где вчера вечером немец подражал корнет-а-пистону. Справа — длинный треугольник моря. Но никого нет. Только кучки людей. Но ни улыбки, ни взгляда, ни красного шерстяного джемпера. Он повернул обратно, направился к площади. Никого. Только Рамполло стоял у входа на площадь, как смотритель шлюза у узкого входа в гавань.
Андрасси хлопнул себя по лбу, как забывший что — то человек, и опять пошел вниз по той же улице. Немного смущенный. (А почему собственно? Зеваки ходят по этой улице десять раз на день. Но такова особенность любви — внушать новые сомнения, предрасполагать к особой тактичности.) Так что он пошел, немного смущенный, сначала по той же улице, потом свернул в переулок направо. Он рассчитывал таким образом попасть опять на площадь, но очутился в лабиринте тесных, плохо вымощенных улочек, где он бродил между серыми и сухими стенами, из-за которых иногда выглядывали цветы или апельсиновое дерево (и среди темной листвы — апельсин, похожий на лицо любви). Или какой-нибудь дом, какой-нибудь вход, двор, выложенный плиткой ярко-зеленого цвета или цвета лимона. Но никого. В самом деле, никого. Улочки извивались, снова и снова меняли направление. Все это походило на молчаливое объятие, на сон, в котором умираешь, на нечто такое, что медленно складывается, раскрывается, вновь закрывается.
Андрасси проклинал все на свете. Улочка, другая улочка. Выйдет ли он когда-нибудь из них? Он прошел под один из сводов. От побеленных известью стен исходил кисловатый запах. Это была уже не Италия, а какая-то алжирская или тунисская касба. За железной решетчатой калиткой открывался вид на двор, выложенный плиткой, таинственный, как колодец, свежий, будто только что раскрытый гранат, двор, уставленный глиняными кувшинами, с пенившимися в них темно-зелеными листьями каких-то экзотических растений, на которые явно никогда не попадало солнце, — такого они были зеленого цвета, встречающегося разве что в сердцевине некоторых луковичных растений или на сгибах корней. И ничего. Никого. Где-то далеко — удары молота…
Затем слева внезапно открылась стена и вновь появился Капри, как комната, в которой открыли ставни: море, пароход, гудки такси, радио со своим музыкальным винегретом и на террасе — официант в белой куртке, расставлявший столы.
Затем улочка снова изогнулась дугой и закончилась перед церковью. С высоты церковных ступеней Андрасси еще раз быстро осмотрел площадь. Люди в голубом, люди в желтом, жесты, объяснения, трижды пустые, но искренние, страстные, женщина с тремя рядами жемчуга на рыбацкой блузе, глухонемой в красном колпаке, старый Танненфурт и Висконти-Пененна, приветствующие друг друга, один, щелкнув каблуками, другой — неестественно выпятив вперед негнущийся бюст и неподвижное бритое лицо. Но где она? Она! Ее не было! Ни улыбки, ни взгляда.
Андрасси пересек площадь, углубился в переулок, вернулся, все очень быстро, он был единственным спешащим человеком в этой толпе, вяло передвигающей ноги. Он спешил, неся в себе беспокойство и озабоченность, написанные на его лице. Кто-то схватил его за локоть.
— А я было подумал, что мимо меня лошадь какая — то мчится, или олень, или локомотив. Ничего подобного: идет мой друг Андрасси.
Из-за столов одной из террас появился Станнеке Вос.
— Ты два раза прошел рядом и не заметил меня.
Вос уже испытал влияние среды: этот голландец, этот сын Фризы вовсю жестикулировал, вздымал вверх указательный палец и размахивал большим пальцем.
— Риф, раф, руф мимо меня, туда-сюда, прямо сквозняк, да и только. Ты ищешь бордель? Нет тут борделя, старина. Выпьешь что-нибудь?
— Нет, — отказался Андрасси. — Мне уже пора возвращаться.
— Нет. Ты только посмотри на эти груди, — указал Вос, провожая взглядом прошедшую мимо них женщину с задорно оттопыривающейся блузкой.
— До свидания, — попрощался Андрасси.
А на площади продолжались беседы и споры, отпускались бессмысленные замечания и вялые комментарии, били крылом незначительные страсти, тешилось пустое тщеславие, дотлевали какие-то жизни, которым не суждено было оставить на земле следа, прелюбодействовал на бедре датчанки взгляд римлянина, возникали сомнительные планы, самоутверждались «bah», «та» и «che», составляющие основу любого итальянского разговора, затевались дела, как правило, переносимые на завтра. Какая-то женщина устало тащила за собой, как на буксире, мальчишку. Какой-то тип, подстриженный в кружок, размахивал тростью, пытаясь проиллюстрировать свою мысль. Вот, трость перед ним — это одно, трость справа — другое, а слева — нечто совсем иное. Однако не все было так просто. Собеседник выражал несогласие. Из церкви вышел декан в сдвинутой на самый затылок шляпе и с прижатой к груди палкой. У кого-то было написано на лицах, что им хочется есть и что у них выделяется слюна. Через площадь в этот момент переходили, держась рядышком, мужчина и женщина, очень благоразумного вида, похожие на людей, которые только что случайно встретились и решили пройти вместе несколько шагов.
— … дней, — сказал мужчина.
— Три дня. Я смогу остаться на три дня.
Женщина была уже немолодой, полной, но очень приятного вида, какими бывают полные брюнетки, когда, благодаря тщательно нанесенной косметике, не только их щеки, веки, подбородок, но и, по аналогии, все их тело воспринимается как нечто сливочное, сахаристое, отчего они кажутся невероятно вкусными и съедобными, возбуждающими аппетит еще, может быть, в большей степени, чем желание. Впрочем, аппетит… это ведь тоже нечто возбуждающее. При таких, как у нее, бедрах она не без основания предпочитала носить юбку, а не брюки, но юбка была из бархата, а бархат на Капри имеет символическую ценность. Поскольку нигде больше юбок из бархата не носят, он указывает на то, что имеешь дело с местной жительницей, которая привыкла ее носить, а не с какой-то вульгарной туристкой, приехавшей на день-два. Светло-зеленый бархат. И голубая шерстяная кофточка.
— Он ничего не сказал, увидев, что ты уезжаешь?
Мужчина пожал плечами.
— Хотя он вообще никогда не осмелится что-либо сказать, — продолжила она.
Мужчина был выше ее. Лысый, с крупными завершенными чертами и широкими щеками. На нем был синий костюм с шелковым, тоже синим галстуком в красную полоску. В общем, обычный костюм для города, который явно не гармонировал с зеленым бархатом. Вероятно, это был муж, прибывший пароходом в половине двенадцатого.