Он сделал еще один шаг по направлению к кровати. Комната, такая светлая, с желтыми занавесями, с солнечными бликами на розовой плитке, женщина в голубом, голова Ратацци на белой подушке — все повернуто, направлено к маленькому черному человечку, смешному со своей шляпой в одной руке и с револьвером — в другой, с тусклым взглядом из-за жалких очков. А он приближался. И словно вся комната начала двигаться вместе с ним. Вся тяжесть комнаты. Он был похож на человека, который идет по доске, стараясь сохранить равновесие. Он идет, приближается. Доска медленно клонится в одну сторону, вот-вот перевернется. И пейзаж вместе с ней.
— Антуан! — воскликнула женщина.
Она рванулась вперед всем своим крупным телом.
Взгляд мужа пригвоздил ее к месту.
— Боже мой! — добавила она.
Человек обычно говорит себе: «Моя жена! Любовник! Я убью его». И в воображении сразу возникает зимний сад, где под пальмой запечатлевается преступный поцелуй измены. Или, предположим, два переплетенных тела, борющихся, задыхающихся, охваченных лихорадкой, охваченных такой яростью, такой страстью, что они естественным образом овладевают и обманутым мужем. А здесь — солнечная комната с лежащим человеком, который закрывается простыней и глядит на тебя. Он молчит. Он ждет. Где тут адюльтер? В постели только какой-то больной. Муж? Револьвер? А может, это доктор, берущий в руки свой стетоскоп?
— Вставай! — сказал Пальмиро.
— Но…
— Вставай.
Жить внутри драмы трудно. Мысленно представляешь себе, представляешь. Другой, может быть, смог бы закричать, зарычать, наполниться драмой до кончиков ногтей, и выстрел в суматохе прогремел бы сам собой. Но Пальмиро не любит кричать. Он никогда не умел кричать. Даже в самом страшном своем гневе в нем остается кто-то, кто следит за ним. Кто смотрит на Ратацци, высовывающего свои толстые ноги, высовывающего их медленно, осторожно, потом внезапно, одним рывком, встающего у стены с видом на Везувий за его плечами. А он голый. И его еще нужно убивать, нужно устраивать весь этот кавардак. А он совсем голый. Ну разве можно убивать голого человека? У него же такой беспомощный, такой ничтожный вид. Голый человек, если нет к этому привычки, кажется уже сам по себе чем-то неживым. Он существует, но как бы едва-едва, как бы почти и не существует.
Ратацци ничего не говорил. Он только смотрел на Пальмиро, стараясь поймать его взгляд. Но Пальмиро в свою очередь и сам тоже смотрел на него, смотрел на это тело, стоящее перед ним, на эту широкую, волосатую грудь, на этот пупок, на выпяченный живот, такой хрупкий, несмотря на его округлость. Живот — это же меньше, чем ничто. Удар кулаком, и от него останется только мокрое место. И член. Член Ратацци. Вот уже двадцать лет как они стали компаньонами, но Пальмиро никогда не видел члена Ратацци. Потом суетность этой мысли вызвала у него отвращение. Как можно думать о таких глупостях? А как поступают другие?
— Антуан, послушай, — выговорил наконец Ратацци, заикаясь и стуча зубами.
Пальмиро поднял глаза. Он наконец испытал некое сильное, новое ощущение. Ратацци дрожал. Ратацци охватил страх. Он боялся Пальмиро. Большой и толстый Ратацци, властный и развязный компаньон-тиран. Который отсутствовал по три дня, даже не пытаясь придумать какой-либо предлог. Который сваливал на него самую неприятную работу.
— Антуан, ты пойдешь в порт, чтобы…
— Но…
— Не надо все время спорить, Антуан.
И все это прямо перед служащими.
Который настоял, чтобы фирма называлась «Ратацци и Пальмиро». Фамилия Ратацци впереди. В то время как везде принято…
— Ты не считаешь, что алфавитный порядок…
— Плевать я хотел на алфавитный порядок.
В присутствии госпожи Пальмиро. Это было даже просто негалантно. Тем более что… А теперь вот он дрожал. Маленький Пальмиро. Толстый Ратацци. «Мой компаньон», — говорил он людям, положив свою огромную руку на плечо Пальмиро. «Ратацци и Пальмиро». А алфавит?
— Уходи! — внезапно сказал Пальмиро.
— Антуан, обещай мне, что…
— Уходи.
Настала его очередь обрывать его на полуслове.
— Я приказываю тебе уйти.
Раздраженным голосом, угрожая револьвером, он добавил:
— Быстро!
Ратацци протянул руки вдоль тела, чтобы обратить внимание на свою наготу. Пальмиро пожал плечами. В любой победе бывают некоторые смехотворные препятствия.
— Мой… — нерешительно начал Ратацци.
— Вон, на комоде.
Может быть, ему только показалось. В голосе госпожи Пальмиро прозвучало что-то вроде презрительной нотки. Может быть, совершенно непроизвольно. Ратацци из угла возле стены взглянул на Пальмиро, как бы прося у него разрешения подойти к комоду. Пальмиро кивнул, разрешая.
То ли аппетит в тот вечер был поострее, то ли меню — более скромным, а беседа — вялой, но ужин закончился раньше, чем обычно. Без четверти десять чета Сатриано прошла в гостиную, где их ждали три чашки настоя из ромашки. Андрасси от ромашки отказался.
— Вы не любите ромашку, нет? — спросила госпожа Сатриано ласковым голосом.
— Время еще раннее, — ответил Андрасси, глядя скорее на мебель, чем на нее.
Затем, обращаясь непосредственно к Форстетнеру:
— Если я вам не нужен, я сходил бы в кино.
Подталкиваемый каким-то предчувствием, он надеялся встретить ее там, увидеть ее улыбку, ее шерстяной джемпер, увидеть ту, кого он не мог никак назвать, потому что уже слишком сильно любил ее, чтобы думать о ней просто как о дочери Рамполло. Он любил ее: она больше не могла быть чьей-то дочерью.
— В кино? — удивилась графиня.
А что? Чем эта идея хуже какой-нибудь другой?
— Я не хочу мешать тебе развлекаться, — начал Форстетнер.
Всякий раз, когда Форстетнер говорил с ним при посторонних, его голос звучал мягко и ласково. А кроме того, с некоторых пор, а точнее, как раз перед этим ужином, он стал называть его на «ты».
— И зови меня Дугласом. Глупо называть меня господином. Это смешно.
— Почему?
— На Капри…
— Я не хочу мешать тебе развлекаться, хотя идея кажется мне довольно странной.
В его маленьких серых глазках таились самые низкие подозрения.
— Странной? Я тоже так думаю, — воскликнула графиня.
Она встала, взяла Андрасси за руку повыше локтя и подвела его к одному из больших панорамных окон.
— Посмотрите на это.
Поднялась луна, и ее бледный свет заливал море, воспламеняя золотистую дорожку.
— А вы пойдете в кино! И что вы там увидите? Неужели вы надеетесь увидеть там что-то такое, что окажется лучше лунного света? Запереть себя в прокуренном зале!
Она даже вздрогнула.
— Где-нибудь в другом месте, конечно, можно. Но здесь? Это просто преступление. Разве мы имеем право похищать хотя бы одну минуту у такой красоты? — проговорила она быстро, отчего «красота» превратилась у нее в «крысу ту».
— Такое зрелище налагает на человека особые обязательства.
— Это правда, — согласился Джикки своим ровным голосом из-за газеты, которую держал широко раскрытой перед собой.
Госпожа Сатриано опять вздохнула.
Затем решительно:
— Здесь никто не ходит в кино.
Тем не менее два зала все-таки есть. Если они функционируют, значит, есть желающие.
— Вы правы, мадам! — произнес Андрасси, пряча свою горечь под восторженной интонацией.
— Милый мальчик! — похвалила она Андрасси.
Графиня снова села в свое большое синее кресло, надела очки, как у нотариуса, взяла газету.
— Надо же, — начала она. — В Турции — изменение политики. Почему? Джикки, почему Турция изменила политику?