— Сюда, — позвала госпожа Сан-Джованни.
Она скомандовала, как сержант взводу, и вся группа четко завернула за угол террасы. Внизу недремно стояли на страже три Фаральони, а за ними — менее высокий, но зато массивный утес Монакон (Толстый монах), скала с толстыми складками театрального занавеса, где, согласно легенде, похоронен архитектор Тиберия.
— Какая красота! — восхищалась госпожа Сатриано.
Андрасси собирался было сказать о том же, но с этими двумя дамами восторг озвучивался, еще даже не успев сформироваться.
— Посмотрите налево, — приказала Сан-Джованни.
Слева возвышалась гора, склон которой доходил до черных и белых квадратов семафора, дикий склон, но дикость его была какой-то спокойной, как дикость земного рая, выдержанного в зелено-серых, зелено-серебряных, лимонных тонах. От всего этого исходила необычайная умиротворенность, наполненная лаской, благоуханием, негой.
— Нет слов! — воскликнул Станнеке Вос, который присоединился к маленькой группе. — Нет слов!
Он пощелкал пальцами. Графиня Сатриано ободряюще улыбнулась ему.
— Я должен сказать… — начал Пальмиро.
— Красота, — вздохнула госпожа Сатриано. — В чрезмерной красоте есть что-то такое, что походит на небытие.
Было любопытно наблюдать за всеми этими гримасами и предобморочными состояниями из-за пустяков, а иногда на нее наплывал, словно водная пелена, грустный и серьезный вид. Или вдруг звучала фраза, которую она произносила ровным голосом, без воркования, и которая медленно доходила до вас. В пейзаже действительно было что-то такое, что предрасполагало к оцепенению, к покою, к молчанию. Эти скалы, эти зеленые и серые кустарники, округлой зыбью спускающиеся вниз, море, дома, одни — уже погруженные в тень, другие — еще освещенные солнцем — все это напоминало момент, когда сон, словно сморенная усталостью птица, позволяет себя поймать; или как опера, когда модуляция понемногу охватывает и поглощает появившееся на сцене королевство, поглощает все: кисти занавеса, собор из крашеного картона, певицу вместе с ее болеро, когда сознание словно пропадает, словно теряется в трепещущем от отчаяния горле, в нечеловеческом голосе, который звучит все громче, все объемнее, поднимается вверх и улетает, словно золотая пыль. На несколько мгновений Андрасси перестал существовать. А когда очнулся, маленькая группа исчезла. Остался только Станнеке Вос с его засученными выше локтя рукавами свитера. Вос дружески посмотрел на него своими зелеными глазами.
— Это нечто, а!
— Это нечто, — задумчиво согласился Андрасси.
— Часто я говорю себе: старина, довольно, это уж слишком, ты же сойдешь с ума, если останешься еще. А потом смотрю, смотрю. И остаюсь.
— Давно ты здесь живешь?
Вос с удивлением посмотрел на своего собеседника.
— Разве Иоланда тебе не рассказывала? Не рассказывала?
У него был обиженный вид.
— Я приехал сюда в тридцать седьмом, старина. Чтобы нарисовать портрет госпожи Сатриано. Раньше, в Париже, ты мог спросить…
Он изобразил господина, который спрашивает, который приподнимает шляпу, обращается с вопросом к полицейскому.
— Чтобы изобразить голую бабу со всеми ее сиськами наружу, с бриллиантами и прочее, был Кис, и был Станнеке. Все остальные — дерьмо, старина. Ты себе представляешь этих, которые изображают зеленые лица и фиолетовые волосы.
Как многие люди, которые говорят не на своем родном языке, Вос пропускал целые куски фраз.
— А потом я приехал сюда, задержался и больше никогда отсюда не уезжал.
— Ни разу?
— За исключением одного случая, в начале войны. Меня выслали. Иностранец, военная зона. Военная зона, — повторил он язвительно. — Для шиповника и молочая. Мне дали пропуск во Флоренцию. Потом я вернулся, и меня оставили в покое.
— Я понимаю, — сказал Андрасси. — Для художника это, наверное, замечательно.
— Все глупцы говорят так, — возразил Вос, видимо, совершенно не подозревая, что эта фраза может показаться весьма обидной. — Но это не так. Искусство необходимо тем, кому надоедает жить постоянно в мерзости. Тогда они ищут немного красоты. Но если ты живешь в красоте, если ты постоянно находишься внутри нее, то искусство уходит. Я теперь плевать хотел на искусство. Я ничего больше не делаю. Какой-нибудь портрет, изредка, но только ради денег, исключительно ради денег. С таким же успехом я мог бы заниматься и чем-нибудь другим.
Он махнул над плечом в сторону виллы своим безмерным большим пальцем.
— Видишь вон те окна? Это я их перекрасил. Ивонна хотела пригласить маляра. А я сказал ей: «Дорогуша ты моя, дай мне денег, и я покрашу тебе твои окна. И даже уступлю в цене». Она довольна, еще бы, и я тоже. Мне сейчас уже все равно — красить двери или рисовать лица.
— Но все-таки… Я-то думал, — начал Андрасси, — что вся эта красота…
— Ты видел когда-нибудь мой шедевр? Мою картину, которая находится в Люксембургском дворце, в Париже?
— Я никогда не был в Париже.
— Ну, в общем, мой шедевр. Клянусь! (Он поднял вверх два пальца.) Ее репродукцию поместили в энциклопедическом словаре, в Ляруссе. Ну так вот, я нарисовал ее в одной комнате на улице кардинала Лемуана. Тогда я еще не добился успеха. Из моего окна открывался вид на стену уборной. А позировала мне проститутка с расширенными венами. Рожа еще та, скажу я тебе. А в Ляруссе написано: «Идеальное лицо на фоне пейзажа-мечты».
Голос Boca стал каким-то выспренним, а губы сложились в некое подобие куриной гузки.
— И точно! Пейзаж-мечта. Да, я мечтал. Стена и проститутка. Но я, я мечтал. Смотрел и мечтал. А когда ты смотришь на что-то уродливое, твоя мечта, как бы это выразить…
Он пробормотал что-то на непонятном языке.
— Ты строишь свою мечту. А когда ты смотришь на что-то красивое, ты не мечтаешь. Или просто растворяешься в своей мечте. Допустим, ты видишь писсуар. Знаешь, такие миленькие зеленые пластинки, какие часто встречаются в писсуарах, а думаешь об Ангкор — Вате. А если ты глядишь на Ангкор-Ват, то ты больше ни о чем не думаешь. Или думаешь о каких-нибудь глупостях, которые быстро забываешь. Ты говоришь себе: надо же, а куда бы мне отойти пописать? Ты любишь женщину…
Андрасси вздрогнул. Для влюбленного все кажется намеком.
— Нет, нет, — стал он глупо возражать.
— Или мальчика, мне все равно. Кого-то, о ком ты можешь думать. Так вот, посмотри на меня. Это такой опыт, дружище. Научный. Смотри на меня и постарайся думать об этой женщине.
— Я тебя уверяю…
— Научный! — безапелляционно отрезал Вос.
Андрасси стал перед ним и начал смотреть на него. Он рассматривал его длинное загорелое лицо, вглядывался в кажущиеся продолговатыми зрачки, зеленые глаза и увидел, как она медленно возникает — ее взгляд, ее улыбка, ее волосы, словно пена вокруг лица. Она шла к нему, приближалась, она улыбалась.
— Ну, — прервал его видения Вос. — Не делай такие глаза. Надеюсь, ты подумал хотя бы о ее сиськах. А теперь посмотри на море или на гору.
Андрасси отвел свой взгляд.
— Ты все еще видишь ее, а?
Андрасси нахмурил брови, образовавшие густую, наморщенную щеточку. И смотрел изо всех сил. Но любимое лицо растворялось, искажалось, терялось среди кустов, исчезало в темно-зеленой листве. Он повернулся к морю. Ярко светило солнце. Синяя вода искрилась тысячами слюдяных блесток, А лицо исчезло.
— Ну, как?
— Невероятно! — воскликнул пораженный Андрасси.
Вос, довольный, улыбался. У его ног, по краю террасы вился бордюр из приземистых цинний. На террасе появились двое мужчин, один небольшого роста, коренастый в желтой куртке, другой постарше, с голубыми холодными глазами. Они держались за руки и оживленно беседовали. На английском языке. Они спустились в сад.
— Ничего себе! — удивился Андрасси. — И это у добродетельной Сан-Джованни, казначейши религиозного братства Сен-Венсан-де-Поля.
Вос улыбнулся немного странно. Андрасси стало неловко. В конце концов… Кто знает, может, Вос и сам… Но вдруг перед ними возник Форстетнер. На нем был пиджак из габардина нежно-голубого цвета, который на ком-нибудь другом смотрелся бы чудесно.