Но и тогда многие были против. Глечик орал:
— Позвольте, мы должны блюсти чистоту рядов! Ухо ему отрезали хулиганы, а не партия!
Поднялся Харт.
— Обижаете партию, товарищ Глечик, — произнес он. Персидского приняли. Единогласно…
Арик всех обнимал, горячо целовал большими губами, дружелюбно хлопал по плечу Глечика и громогласно объявлял:
— Его величество — карп! Прошу внести карпа!
И в дверях появлялись белые официанты, торжественно несущие на серебряных блюдах карпов, запеченных в сметане.
Дурманящий запах заполнял гостиную, и Арик, быстро скинув шубу и закатав рукава лондонского костюма, начинал есть прямо с рук официанта. В этот момент он забывал даже о хохмах.
— Виляускас, — бросал Персидский Вилю, — если есть что-то на земле, что я люблю — это ты и карп, запеченный в сметане.
Арик ел его с гречневой кашей, причмокивая и облизываясь. Перед ним ставили блюдо, куда он аккуратно собирал кости, и китайскую вазу, в которой он споласкивал свои длинные, тонкие пальцы.
Отвлекать его в этот ответственный момент было рискованно. И это всем стало ясно с первого раза. Гостиная с содроганием вспоминала тот давний пир, когда Арик впервые угощал карпом. Народу собралось мало — в городе свирепствовал гонконгский грипп, и черт дернул Глечика обратиться к Персидскому:
— Арик, — спросил он, — ты случайно не видел Качинского?
— Кач умер, — спокойно ответил Арик, не отрываясь от карпа.
Присутствующие были убиты.
— Кач?! — заорали они. — Не может быть!
— Умер, умер, — успокоил Персидский.
Все начали вспоминать Кача — молодого, красивого. Харт заплакал.
Арик спокойно жевал.
— Бедная Нелли Николаевна, — воскликнул Глечик, хватаясь за голову, — как она это перенесет!..
— Она умерла, — Арик осторожно вынул изо рта косточку.
Харт, как подкошенный, всем своим грузным телом повалился на блюдо с карпом. Темнота пала на гостиную.
— Не может быть! — стон несся из всех углов.
— Умерла, умерла, — успокоил Арик, всполаскивая пальцы в китайской вазе.
— Бедный Абрам Ильич, — всхлипывал Глечик, — он без них долго не протянет. В свои восемьдесят шесть!
— Он дал дуба! — сообщил Арик.
Звук тщательно пережевываемых рыбных косточек и стон повисли над гостиной. Харт начал читать кадиш. Глечик ревел в колени эскорта. Пузынин неистово крестился.
— Пусть им всем будет земля пухом, — повторял он, закатывая глаза, — пусть им всем земля…
И тут в гостиную ворвался сияющий Качинский.
— Это победа! — кричал он. — Я придумал блестящий афоризм! Слушайте: «Переживем — увидим»! А, как вам нравится?
Харт бросил молиться, Пузынин — креститься, Глечик поднял заплаканное лицо с девичьих колен. Все молча, раскрыв рты, смотрели на жадно жующего Персидского.
Тот достал изо рта косточку, бросил ее в вазу и заметил Качинского.
— Качинкус, — сказал он, — где ты бегаешь? Карп остывает.
Первым пришел в себя Пузынин.
— Сволочь, — сказал он, — что вы такое несли? Вас мало повесить! Вас надо исключить из гостиной!
Арик окунул пальцы в китайскую вазу, снял белую салфетку, утер рот.
— Господа офицеры, — сказал он, — когда я ем карпа, запеченного в сметане — для меня никого не существует!
С того памятного всем случая карпа поедали торжественно и молча…
Арик был единственный писатель, который не писал.
Он диктовал. Лежа в японском халате на тахте какого-то Людовика и покуривая «Мальборо», он диктовал Фарбрендеру. Фарбрендер писал, хотя никогда писателем не был. Он окончил Университет и был специалистом по древнееврейскрому языку, единственным на Ленинград и его окрестности и, несмотря на это, работы найти не смог — иврит был запрещен всюду. Кроме «Антисионистского» отдела «Большого Дома». Картина в отделе была ирреальной — русые полковники, капитаны с чубами, курносые майоры и просто лейтенантики-антисемитики махали руками, картавили и орали на иврите:
— Шолом Алейхем, товарищ полковник.
— Алейхем Шолом, товарищ капитан!
— Лешана габаа бирушалаим, Федор Николаевич?
— Бесседер, Вася!
Чтобы лучше бороться с сионизмом, они жрали «цымес», соблюдали субботу, а особенно рьяные — обрезались в кожно-венерическом диспансере.
Фарбрендеру обещали там работу, но после долгих переговоров и трений не взяли — он оказался евреем, а в «Антисионистском» был разрешен иврит, а не иудеи.
Персидскому в то время требовался человек для записывания его «хохм» — предыдущий обнаглел и начал писать сам — и он взял Фарбрендера.