— Вам кажется, что я староват? — обижался город.
— Что вы, что вы, — врал Виль, — вы вечно молодой. И вечно живой…
Ему почему-то хотелось добавить: как Ленин.
Город был действительно красив, живописен, таинственен, и, чтобы в него влюбиться, Вилю не хватало самого малого. Вот если бы из этого окна его звала мама: «Виля, давай домой. Блинчики остывают» — этот дом бы стал своим. И двор тоже, если бы по нему были разбросаны дрова, по которым он когда-то носился, и улица, если бы на ней рядом с каштанами продавали эскимо по четыре копейки, а с подножки трамвая свисал Папа и насвистывал «Марш энтузиастов», и мост, — он бы тоже был до боли своим, если бы он на нем впервые поцеловался — как на том, над Невой, повисшем в таинственном свете долгой белой ночи, где гудел пароход и дули в трубы ангелы на Адмиралтействе…
Но не с кем было Вилю целоваться в этом городе, где целовались, казалось ему, в основном на картинах древних мастеров.
«Чтобы влюбиться в город, — понял он, — в нем надо впервые поцеловаться. На мосту, в парадной, в ночном саду». Если это, конечно, не Рим с Парижем…
Впрочем, если быть до конца честным, Виля на мосту целовали. Это был непонятный темный тип с бородой Достоевского. Он облобызал его страстно, трижды, обслюнив губами обе щеки. У Виля в голове даже пронеслась фраза, произнесенная фрау Кох:
«Настоящий мужчина любит настоящего мужчину…»
Он отшатнулся.
— Пардон, мсье, кто вы?
— Хел Фуре. Доктор филологии. Тема диссертации: «Влияние «Трех сестер» на «Братьев Карамазовых!» Вы меня еще не знаете.
Виль уже знал Хела. Доктор филологии регулярно писал на него доносы: «Еврей не может преподавать русскую литературу», «Еврей не имеет права преподавать русские глаголы движения», «Заберите у еврея Чехова», «Еврейские руки — прочь от Толстого», «Еврей не…» Марио Ксива, переживавший в это время, после попадания под коня, период ренессанса и испытавший неожиданный прилив любви к Вилю, всячески защищал его, со всем блеском своего остроумия, тоже пережившего период расцвета.
— Дорогой коллега, — отвечал он, — не желая умалить огромного научного значения ваших трудов, особенно «Влияние «Дяди Вани» на «Анну Каренину», рискую напомнить, что герр Медведь еврей всего лишь наполовину, причем неизвестно, на какую. Великую русскую литературу преподает только его русская половина, а еврейская не имеет к ней никакого касательства.
Вскоре от доктора филологии приходило новое письмо.
— Дорогой коллега! Глубоко ценя вас, как великого семантика и уважая поистине великие перемены, происшедшие с вами после незабываемой встречи с крылатым конем, позволю тем не менее обратить ваше внимание, что еврейская половина мсье Медведя прямо-таки бросается в глаза — это рот, глаза, уши, картавый язык — то есть именно то, чем преподается великая русская литература. В данном случае, дорогой коллега, меня не интересует, к какой половине относится его зад, руки, ноги — как вы знаете, я интернационалист и романтик.
Переписка разрасталась, велась месяцами, стиль Хела утончался, становился все более и более изысканным, напоминая то раннего Гете, то позднего Золя. К переписке периодически подключалась и его жена.
«Многоуважаемый синьор Ксива, — писала она на бумаге, густо пахнущей «Шанелем», — я не разделяю мнения моего супруга, доктора филологии господина Фурса. Я абсолютно уверена, что великую русскую литературу может преподавать любой, даже еврей. Но не Ленин. А у вас ее преподает он. Преклоняясь перед вашими воистину энциклопедическими знаниями, позволю себе подсказать, что имя Виль расшифровывается именно так. Пусть Ленин освободит кафедру для более достойных, например, доктора филологии, автора работы «Гласность у Гоголя» Хела Фурса и возвращается в свой мавзолей. Гуадуамус игитур. Стелла Фуре».
«Уважаемая Стелла Фуре, — отвечал Ксива. — Вивам профессорум! Мне кажется, что ваш научный, заслуживающий глубокого анализа подход к расшифровке имен, должен вызвать у любого интеллигентного человека всяческое уважение. Более того, вникнув в него, я понял, что он всеобъемлющ и гениален. Расшифровав свое собственное имя, я, наконец, осознал, кем являюсь в действительности, и перешел к вашему. Я понял, наконец, кто вы, Стелла — вы Сталин и дважды Ленин — если не ошибаюсь, в вашем имени две буквы «л» — и, следовательно, вам место одновременно в мавзолее и в кремлевской стене. Имя вашего уважаемого мужа, доктора филологии, автора работы «Перестройка в «Вишневом саду», я не хотел бы расшифровывать, потому что не могу писать нецензурные слова такой прекрасной даме, как вы, Гуадуамус Игитур. Марио Ксива…»