— Нам лучше всего остановиться здесь, — сказал я солдату Григореску, — слишком поздно двигаться дальше, Балта еще далеко.
Я остановил машину возле дома, в котором провел предыдущую ночь. Начинался дождь. Он падал, частый и неистовый, с приглушенным ворчанием, поднимая плотное облако желтой пыли. Мертвая кобыла все еще лежала на краю дороги у деревянной ограды. Глаз ее был расширен и полон белого блеска. Все было в том же виде, что и утром, в том же беспорядке, неподвижном и призрачном. Я сел на постель и стал смотреть, как солдат Григореску снимает свой подсумок и вешает мешок на ручку шкапа. Пленный прислонился к стене; его руки были опущены; он смотрел на меня пристально своими маленькими раскосыми глазками.
Я подошел к двери; ночь была черна, как черный камень. Я прошел через сад и уселся на краю дороги возле лошадиного трупа. Дождь орошал мое лицо и стекал под одеждой струйкой вдоль спины. Я жадно вдыхал запах мокрой травы, и в этом аромате, упоительном и свежем, понемногу исчезло вялое и жирное зловоние падали, уносимое вместе с затхлым привкусом гниющей стали, разлагающегося железа, распадающегося металла. Мне казалось, что древний человеческий и животный закон войны одерживал верх над новым законом войны механической. В этом запахе мертвой кобылы я как бы вновь находил свою древнюю родину, родину, обретенную сейчас снова.
Минуту спустя я вернулся в дом и бросился на постель. Я умирал от усталости, все кости мои болели, и сон пульсировал в моей голове, как огромная вена.
— Мы будем караулить пленного по очереди, — сказал я солдату Григореску. — Ты, наверное, тоже устал. Разбуди меня через три часа.
— Ну, ну, домнуле капитан — сказал солдат. — Я не хочу спать.
Пленный, которому солдат Григореску связал руки и ноги узловатой веревкой, сидел в углу комнаты, прислонясь к стене, между окном и шкапом. Густое и жирное зловоние падали стояло в комнате. Керосиновая лампа бросала на стены желтоватый свет, подсолнечники в саду потрескивали под дождем. Солдат сидел на полу, по-турецки, напротив пленного, положив на колени свою винтовку с примкнутым штыком.
— Ноапте буна[113], — сказал я, закрывая глаза.
— Ноапте буна, домнуле капитан, — ответил солдат.
Мне не удавалось уснуть. Гроза разразилась с яростной свирепостью. Небо раскалывалось с треском, вспышки яркого света вырывались из тучи и низвергались в долину; ливень падал тяжкий и давящий, точно каменный дождь. И оживленное, словно пришедшее в возбуждение от дождя, зловоние лошадиной падали, врывалось в комнату, жирное и клейкое, и скапливалось под низким потолком. Пленный сидел неподвижно, опираясь о стену затылком, и пристально глядел на меня. Его руки и ноги были связаны. Руки, маленькие и бледные, пепельного цвета, стянутые в запястьях узловатой веревкой, инертно висели между ног.
— Почему ты не развяжешь его? — спросил я солдата Григореску. — Ты боишься, что он удерет? Следовало бы, по крайней мере, развязать ему ноги.
Солдат неторопливо наклонился вперед и неторопливо развязал ноги пленного, который пристально смотрел на меня своими бесстрастными глазами.
Спустя несколько часов я проснулся. Солдат сидел на полу напротив пленного с винтовкой на коленях. Татарин сидел, опираясь на стену затылком, и внимательно смотрел на меня.
— Иди спать, — сказал я солдату, спуская ноги с постели. — Теперь моя очередь.
— Ну, ну, домнуле капитан, я не хочу спать.
— Иди спать, я тебе говорю!
Солдат Григореску поднялся, перешел через комнату, волоча по полу свою винтовку, бросился на постель, повернувшись лицом к стене, с винтовкой, зажатой в руках. Он казался мертвым. Его волосы побелели от пыли; форменная одежда была изорвана, ботинки разваливались. Черная и жесткая щетина росла на его лице. Его можно было в самом деле принять за мертвого.