— Хабен зи инен гешмект?[48] Они поедали их с аппетитом? — спросил он.
И он смеялся, раскрывая как можно шире свой маленький рот, рыбий рот, и показывая свои рыбьи зубы, острые и частые. Я хотел, чтобы лицо принца Евгения выразило ту же жестокость, что и лицо Дитриха, и чтобы он спросил меня так же своим усталым и бархатистым голосом, как бы немного отдаленным: «Они поедали их с аппетитом?»
Но принц Евгений поднял глаза и посмотрел на меня с выражением страдания и упрека. Маска глубокого страдания облачала его лицо. Он понял, что мне больно, и пристально смотрел на меня с сердечным сожалением. Я чувствовал, что, если он заговорит, если он обратится ко мне хотя бы с одним единственным словом, если он только дотронется до моей руки, я, быть может, расплачусь.
Но принц Евгений смотрел на меня молча, тогда как жестокие слова все поднимались к моим губам. Тогда я неожиданно заметил, что готов рассказать одну историю — о дне, когда я выехал на автомобиле на Ленинградский фронт. Я проезжал через дремучий лес, возле Ораниенбаума, с немецким офицером, лейтенантом Шульцем из Штутгарта, точнее из долины Неккара[49], «долины поэтов», как сказал мне Шульц. И он говорил мне о Гёльдерлине[50], о безумии Гёльдерлина. «Он не был безумцем, — говорил Шульц, — это был ангел», — и он делал рукой жест, неопределенный и медлительный, как будто затем, чтобы изобразить в ледяном воздухе невидимые крылья и смотря вверх, как будто следя глазами за полетом ангела. Лес был суровым и глубоким; ослепляющий блеск снега отражался на стволах деревьев с легким синеватым оттенком; машина скользила по оледенелой дороге с мягким рокотом. «Гёльдерлин летал, как большая птица в Черном лесу», — говорил Шульц. Я умолк, рассматривая окружавший нас глубокий и ужасный лес, прислушиваясь к рокоту колес по оледенелой тропинке. И Шульц декламировал стихи Гёльдерлина:
— Гёльдерлин был немецкий ангел, — сказал я, улыбаясь.
— Это был немецкий ангел, — повторил Шульц и продекламировал: — «Но я бы хотел на Кавказ».
— Гёльдерлин тоже, — сказал я, — хотел направиться на Кавказ, нихт вар?[51]
— Ах, зо![52] — сказал Шульц.
В это время лес стал более плотным и густым. Где другая дорога пересекала нашу, там перед нами, на перекрестке двух дорог, стоял солдат, заваленный снегом почти до пояса. Он стоял неподвижный, с протянутой правой рукой, указывая дорогу. Когда мы с ним поровнялись, Шульц притронулся рукой к своей фуражке, как бы для того, чтобы приветствовать и поблагодарить его. Затем сказал:
— Вот еще один, который хотел бы отправиться на Кавказ! — И принялся хохотать, откинувшись на своем сиденье.
На углу следующего поворота, на новом перекрестке дороги, на значительном расстоянии от первого, появился другой солдат, равно, как первый, занесенный снегом, и с протянутой правой рукой, чтобы указать нам дорогу.
— Они замерзнут, эти бедняги, — заметил я.
Шульц повернулся и посмотрел на меня: «Им не угрожает смерть от холода!»
Он рассмеялся. Я спросил у него, почему он полагает, что эти бедняги не должны опасаться замерзнуть.
— Оттого, что они отныне привыкли к холоду, — отвечал мне Шульц. И он смеялся, похлопывая меня по плечу. Он остановил машину и повернулся ко мне, улыбаясь: «Не хотите ли посмотреть поближе? Вы можете спросить у него, не холодно ли ему?»
Мы вышли из машины и приблизились к солдату, который стоял неподвижный, с рукой, протянутой, чтобы указать дорогу. Он был мертв. У него были дикие глаза и полуоткрытый рот. Это был мертвый русский солдат.
— Это наша полиция дорог и коммуникаций, — объяснил Шульц. — Мы называем ее «молчаливая полиция».
— Вы совершенно уверены, что он не говорит?
— Что он не говорит? Ах, зо! Попробуйте его расспросить.
— Будет лучше, если я не стану пробовать. Я убежден, что он мне ответит, — сказал я.
— Ах, зер амюзант[53], — вскричал Шульц, смеясь.
49
50