А пока, чтобы уйти от грустной магии этого голоса и очарования вызванных им образов, я смотрел поверх деревьев парка на дома Стокгольма, они были пепельного цвета на фоне сияния усталого заката; потом перевел взгляд на простертое над королевским дворцом, над церквями Гамла Стана темносинее, медленно темневшее небо, похожее на небо Парижа – небо Пруста цвета papier gros bleu, оберточной синей бумаги, таким я видел его из окон моего парижского дома на плас Дофин, простертым над крышами левого берега Сены, над шпилем Сент-Шапель, над мостами через Сену, над Лувром; и приглушенные оранжевый, ярко-розовый и голубовато-серый цвета облаков в нежном созвучии с чернеющими шиферными крышами заставили сладко сжаться мое сердце. Я подумал в тот миг, что, наверное, и принц Евгений был тоже персонажем «У Германтов», qui sait, peut-être un de ces personnages qu’évoque le nom d’Elstir[35]. Я снова собрался задать ему все тот же вопрос, жегший мне губы уже несколько минут, уже открыл было рот, чтобы дрожащим голосом попросить рассказать о ней, о мадам де Германт, когда принц вдруг замкнулся и после долгого молчания под завесой прикрытых век, во время которого он, казалось, собирал все образы своей парижской молодости как бы под свою защиту, вдруг спросил, не приезжал ли я в Париж во время войны.
Я не хотел отвечать, испытывая болезненный стыд, не хотел говорить о Париже, городе моей молодости, я посмотрел ему в лицо и, медленно покачав головой, сказал:
– Нет, за всю войну я не был в Париже ни разу, и, пока идет война, я не хочу возвращаться в Париж.
На образы Парижа времен давнопрошедших, времен мадам де Германт и принца Евгения, постепенно накладывались другие, до боли дорогие мне образы этого города, более молодого, беспокойного и, быть может, более трогательного. Как лица прохожих, возникающие из тумана за окном кафе, я вижу заглядывающие в мою память лица Альбертины, Одетты, Робера де Сен-Лу, тени девушек, стоящих за спиной Свана и мадам де Шарлю, лица отмеченных печатью алкоголя, бессонницы и чувственности персонажей Аполлинера, Матисса, Пикассо и Хемингуэя, голубые и серые призраки Поля Элюара.
– Я видел немецких солдат во всех городах Европы, но не хочу их видеть в Париже, – сказал я.
Принц Евгений опустил голову и отстраненно сказал:
– Paris, helas![36]
Он вдруг вскинул голову, медленно пересек комнату и приблизился к портрету баронессы Селсинг. Молодая женщина с балкона смотрит на влажный от осеннего дождя тротуар, на лошадь, запряженную в фиакр, и на тянущих омнибус лошадей, покачивающих мордами под опаленной первым осенним пламенем листвой. Принц протянул руку к лицу на портрете, провел длинными белыми пальцами по фасадам домов, небу над крышами и листвой, погладил сам воздух Парижа, немного привядшие цвета – розовый, серый, зеленый, темно-синий – и свет Парижа, прозрачный и чистый. Потом повернулся и, улыбаясь, посмотрел на меня. Я встретил полный горечи влажный взгляд, слеза медленно катилась по лицу. Нетерпеливым жестом принц смахнул ее и с мягкой улыбкой сказал:
– N’en dites rien à Axel Munthe, je vous en prie. C’est un vieux malin. Il raconterait à tout le monde qu’il m’a vu pleurer[37].
II
Лошадиная родина
После призрачной прозрачности бесконечного летнего дня без рассветов и закатов свет стал терять свою свежесть, лицо нового дня стало покрываться морщинами, а вечер – темнеть легкими, еще прозрачными тенями. Деревья, камни и облака медленно таяли в мягком осеннем пейзаже кисти Элиаса Мартина, возбужденные предчувствием долгожданной ночи. Послышалось ржание лошадей из «Тиволи».
– Это голос мертвой кобылы из Александровки, голос мертвой кобылы с Украины, – сказал я принцу Евгению.
Опускался вечер, ружейная пальба партизан дырявила красное знамя заката, колыхавшееся на горизонте от пыльного ветра. Я был в нескольких милях от Немировского, что под Балтой на Украине. Стояло лето 1941-го. Я хотел добраться до Немировского, чтобы спокойно в нем заночевать, но опустилась черная ночь, и мне пришлось остановиться в каком-то заброшенном селе в одной из долин, пересекающих с севера на юг бесконечную равнину между Днепром и Днестром.
37
Не говорите ничего Акселю Мунте, прошу вас. Он хитрый старик, расскажет всем, что видел меня плачущим (