Это были руки молодого новобранца пятилетки, ударника, молодого татарина, ставшего механиком, водителем танка, это были руки, за тысячелетия облагороженные прикосновениями к шелковистой лошадиной шкуре, гриве и сухожилиям, бабкам и мышцам лошади, к поводьям и мягкой коже седла; эти руки всего несколько лет как оставили лошадь ради машины, кожу – ради металла, лошадиные жилы – ради приводных ремней, поводья – ради рычагов управления. Хватило нескольких лет, чтобы молодых татар с Дона и Волги, из степей Киргизии, с берегов Каспия и Арала превратить из табунщиков в квалифицированных рабочих металлургической промышленности СССР, из всадников – в стахановцев ударных рабочих отрядов, из степных кочевников – в передовиков пятилетки. Развязав последний узел, я предложил ему сигарету.
Руки пленного ослабли, пальцы затекли, ему не удавалось достать сигарету из пачки. Я сунул ему в губы сигарету, зажег ее, он улыбнулся.
– Благодарю, – сказал татарин по-русски и улыбнулся. Я улыбнулся тоже. Мы долго сидели в тишине и курили. Запах падали наполнял комнату, сладковатый, жирный и приторный. Я вдыхал запах мертвой кобылы со странным наслаждением. Пленный, похоже, тоже вдыхал этот запах с умиротворенным и грустным удовольствием. Его ноздри странным образом подрагивали. Тогда я понял, что вся его жизнь заключалась в его ноздрях, в ноздрях на бледном пепельном лице с раскосыми бесстрастными глазами, смотревшими на меня стеклянным взглядом мертвеца. Этот запах падали и был его древней прародиной, вновь обретенной родиной. Древний запах его родины – это запах мертвой кобылы. Мы смотрели друг другу в глаза, с удовольствием вдыхали тонкий, такой печальный запах, запах сладкий и жирный. Запах падали был его родиной, живой и древней; теперь уже нас ничто не разделяло, мы оба были живыми братьями в древнем запахе падали.
Принц Евгений поднял голову, обратил взгляд к двери: его ноздри трепетали, как если бы запах мертвой кобылы явился на пороге комнаты и смотрел на нас. Но это был запах травы и листьев, запах моря и леса. Уже опустилась ночь, хотя какой-то неясный свет еще мерцал в небе. В том мертвом мерцании далекие дома Ниброплана, пароходы и парусники, пришвартованные вдоль причалов Страндвегена, деревья в парке, призрачные тени «Мыслителя» Родена и Ники Самофракийской отражались, деформируясь, в ночном пейзаже, как в рисунках Эрнста Юсефсона и Карла Хилла, видевших в своем меланхоличном безумстве животных, деревья, дома, корабли отраженными в пейзаже как в деформирующем зеркале.
– Его руки были похожи на ваши, – сказал я.
Принц Евгений посмотрел на свои руки, он выглядел несколько смущенным. У него были красивые белые руки потомка династии Бернадотов с тонкими бледными пальцами.
– Руки механика, водителя танка, ударника третьей пятилетки, они не менее красивы, чем ваши. Это те же руки Моцарта, Страдивариуса, Пикассо, Зауэрбруха, – сказал я ему.
Принц Евгений улыбнулся, слегка покраснел и сказал:
– Je suis d’autant plus fer de mes mains[40].
Голос ветра, похожий на долгое жалобное ржание, становился понемногу громче и резче. Это был ветер Севера, я слушал его, и меня пробирал озноб. Воспоминание о страшной зиме, проведенной на фронте в Карелии, в пригородах Ленинграда и на берегу Ладожского озера, вызывало видения первозданной белизны бескрайних карельских лесов; я вздрагивал, как если бы ветер, заставлявший дрожать стекла больших окон дворца, был безжалостным, леденящим ветром Карелии.
– Это северный ветер, – сказал принц Евгений.
– Да, это ветер Карелии, – сказал я, – я узнаю его голос.
И я стал рассказывать о лесах Райкколы и о лошадях в Ладоге.
III
Лошади во льду
В то утро я отправился со Свартстрёмом посмотреть, как освобождают лошадей из ледяного плена.
Зеленоватое солнце на бледном голубом небе сияло как недозрелое яблоко. С началом оттепели ледяная корка Ладожского озера стала скрипеть и стонать, время от времени испуская крики боли. Ночами в корсу, землянке, похороненной под снегом в чаше леса, мы слышали эти неожиданные скрипы и стоны, звучавшие до самого рассвета. Пришла весна, от озера веяло зловонным дыханием, запахом гнилого дерева и мокрых опилок – характерным запахом оттепели. Противоположный берег Ладоги виделся как тонкая карандашная линия на папиросной бумаге. Уже свободное от облаков небо было блеклого голубого, как веленовая бумага, цвета. Вдалеке над Ленинградом (серое облако дыма стояло над осажденным городом) оно выглядело несколько грязным и помятым. Зеленая вена пересекала горизонт, временами казалось, что видишь, как она пульсирует, будто наполненная горячей кровью.