— Я не прощаюсь, Абдула! Мы еще увидимся с тобой, не раз увидимся!..
…Вот, значит, какими визитерами она заполнит мои две тысячи шестьсот недель! — в злобном возбуждении Абдула зашагал взад и вперед по камере, стараясь не обращать внимания на остальных «умертвий», сменявших за стеклом друг друга до самого обеда. Одна полусгоревшая старуха все же засела ему в сознание: так жутко выглядела ее наполовину сгоревшая голова, прижатая во время взрыва к загоревшейся пластиковой панели, что, показалось Абдуле, до него донеслась даже смешанная вонь плавящейся пластмассы и горящего человеческого мяса. А на возникшем рядом экране бабуля жизнерадостно позировала на большой семейной фотографии в окружении четырех десятков своих детей, внуков и правнуков, — ее и в гипермаркет занесло за подарком для очередного правнука. К старости Абдула привык относиться уважительно, и теперь его покоробило гораздо больше, чем от жалоб упитанного молодого менеджера отдела готового платья. И то — детишками своими вздумал меня разжалобить? Собакой растрогать? А то, что в наших краях нашим детям в неделю столько еды не достается, сколько ваш пес жрет в один присест, об этом кто-нибудь из вас подумал?!.
Так, то отворачиваясь от «умертвий», то поневоле прислушиваясь к их приглушенным, — потому ему стало казаться, гнусавым, — голосам, то растравляя себя, то стараясь отвлечься, скоротал Абдула время до обеда, и когда зазвучал наконец знакомый ровный, без всякой гнусавости голос мисс Барлоу, Абдула в первый момент ему даже обрадовался. Но, разумеется, зря: не для того она к нему ходила и с ним говорила, чтобы его порадовать. Вот что она ему сказала:
— Ну, что, не слишком ли много впечатлений? Трудно, наверное, удержать все в памяти, мешается одно с другим? Но ты не огорчайся, Абдула, и не слишком напрягайся, чтобы все запомнить: они к тебе не раз еще придут, усвоишь понемногу…
«Ага, — хмыкнул про себя Абдула, — «повторенье — мать ученья»»…
— А чтобы тебе легче было тренировать свою память, не забудь посматривать сюда… — она указала рукою перед собой, — увидишь, когда стекло погаснет…
Свет в камере у Абдулы, кстати, с ее появлением зажегся, как обычно, а «зазеркалье» тоже освещал теперь обычный желтоватый свет.
Кимберли между тем продолжала:
— Посмотришь и, может быть, настолько освежишь свою память, что вспомнишь, — она сняла очки, — зачем ты убил мою маму?
Стекло «погасло», что значит, сменилось непрозрачной стенкой, и Абдула не без робости уставился на нее. Как она сказала — «когда стекло погаснет»? Ну, вот, погасло, дальше что?..
А дальше по салатовой поверхности стены пробежала рябь, стенка заметно посерела, сделалась бесцветной, а потом на ней стали проявляться какие-то контуры, словно на фотобумаге в проявителе. Абдула когда-то занимался фотографией — не цифровой, традиционной.
Контуры оформились быстро, налились цветом, сделались как бы выпуклыми, объемными, как на лучших рекламных панно. И Абдула увидел перед собой два плана, два вида того гипермаркета, снятых как будто с той же самой точки, откуда он тогда смотрел и нажимал кнопку: план слева — до взрыва, целый, нарядный, сверкающий, цветной, зато справа — уродливая черно-белая груда битого стекла, бетона и арматуры. И резкую границу между ними, сверху донизу по стене, образует именно этот цветовой контраст.
— Я решила…
Голос раздался так неожиданно, что Абдула даже подпрыгнул: выходит, она еще здесь?! — а, собственно, почему бы нет?
А Кимберли рассказывала, что она решила:
— …что ты не настолько привязан к семитическому способу письма — справа налево, чтобы нам из-за этого менять привычный нам порядок. Поэтому слева у тебя — до, а справа — после, не возражаешь?..
Голос умолк и больше не раздавался, тем более что никаких возражений от Абдулы, конечно, не последовало. Однако он остался с неприятным чувством, что, оказывается, пока он тут все эти дни наслаждался кажущимся одиночеством, она всегда могла подглядывать за ним из-за стены… Нет, он, конечно, и раньше был уверен, что находится под постоянным наблюдением, но убедиться в этом так откровенно и внезапно…
Так, а это еще что? — На левом плане, том, что цветной, стали появляться там и сям, без всякого порядка, какие-то крупного размера прямоугольники, каждый с квадратный фут: первый, второй… четвертый, пятый… седьмой, восьмой!.. По всей поверхности и как-то косо, под разными углами. Потом прямоугольники начали светлеть, и в каждом из них стали проявляться — ну, да, конечно, фото! Цветные прижизненные фотографии тех, что побывали здесь сегодня в виде своих «умертвий»… А вот и сами «умертвия», милости просим! — симметрично «левым» фотографиям на правой поверхности замаячили другие, с голограммами… Да нет, не слишком симметрично, это сначала, пока не пригляделся, так показалось, а теперь видно, что и эти разбросаны без всякого порядка, — поди теперь, определи, которая которой соответствует…
Фотографии были очень крупные, отчетливые, даже на тех, что находились далеко, детали различались без труда, тем более что Абдула никогда не жаловался на зрение. Вот этот, сверху слева с собакой, — должно быть, справа тот, что третий снизу… А эта женщина, — должно быть, та фигура в центре… Но слишком пристально разглядывать «умертвия» Абдуле сделалось противно: ничего себе занятие перед обедом! И Абдула решительно отвернулся от стенки.
Обед, однако, сегодня в рот не лез, фотографии за спиной не давали покоя… В голове вертелись непрошенные расчеты: «Так, сегодня восемь человек, шестнадцать фотографий… Всего погибших в гипермаркете восемьдесят семь… Понадобится… Понадобится сто семьдесят четыре фотографии… Интересно, поместятся? Если по квадратному футу на каждую?» Но сомневаться не приходилось, безусловно, поместятся! Четыре ярда высота — двенадцать футов, семь ярдов длина — двадцать один, двадцать один умножить на двенадцать получается двести десять и сорок два — двести пятьдесят два квадратных фута, квадратный фут на фотографию — хватает с лихвой! «Вот зачем такую высокую камеру сделала, сволочь!»
Абдула чуть не заплакал от огорчения и досады: ему с такой отчетливостью представилось, как вся стена постепенно, визит за визитом, заполняется фотографиями — слева живые лица, справа «умертвия», — что неожиданно в его сознании возникли совершенно непривычные ему слова и мысли: «А она право имеет? Это же нарушение прав человека!»
Поймав себя на таких мыслях, Абдула даже смутился: ну, вот еще! Теперь не хватало садиться строчить жалобу прокурору… или кому там? — в Гринпис, в Эмнисти Интернешнл? Нелепость таких потуг представилась ему так ясно и так комично, что он приободрился и, усмехнувшись: «Ничего, фотографии тоже выдержим!» — решительно принялся за обед.
В следующей группе, заполнившей «зазеркалье» после обеда, — обычные люди, не голограммы! — обращала на себя внимание сухощавая женщина, до глаз закутанная в черный вдовий хиджаб.
Первая мусульманка за все время, что было даже немного странно: мусульман в эдаком захолустье, конечно, заметно меньше, чем, например, в Нью-Йорке, но все равно, среди тех же работников универсама их было не так уж мало, в этом убедились, еще когда подбирали кандидата на вербовку. Так что наверняка имелись мусульмане и среди погибших, — жаль, конечно, но невинно погибших вознаградит в раю Всевышний!
Может быть, их семьи тоже так считали, а может, эта стерва Кимберли готовила из них особую отдельную мусульманскую группу, — во всяком случае, до нынешнего дня ни одного мусульманина или мусульманки Абдула здесь не видел — и вообще-то, конечно, был этому рад. И вот, пожалуйста, явилась, причем одна, среди неверных, а не в составе особой группы мусульман. «Неужто стерва не догадалась собрать такую группу?» — хмыкнул про себя Абдула.
Как и подобает мусульманке, женщина держалась скромно, не выделялась из толпы, и, пока все они несли свою обычную околесицу: «Зачем ты убил моего Джонни, Абдула?» да: «Что тебе сделала моя Дженни, Абдула?» — она, потупившись, молчала. Но вот все, наконец, выдохлись, умолкли, и только тогда, и то не сразу, а через добрых секунд пятнадцать зазвучал ее голос, тихий, но отчетливый и очень ясно слышимый в наступившей тишине.