Кара
Кара
Он резал себе вены. Остались грубые, неаккуратные шрамы повыше запястий. Отвалившийся от стены камеры плотный, слоистый кусок краски, очертаниями похожий на Южную Америку, был недостаточно острым, чтобы резать, а не рвать, такую крепкую, как оказалось, кожу. В больничке его побили, подлечили и вернули обратно. Никто не догадался, чем он умудрился нанести себе раны, но желание экспериментировать с краской пропало.
Он вешался. С тех пор хрипел, словно запойный грузчик. Повредил голосовые связки, но остался жив. Рукава, оторванные от рубахи, были коротковаты для петли, а инстинкт самосохранения взял верх, как только начало угасать сознание.
Он пытался голодать. Избили так, что еда сама не лезла через распухшие губы. В полубезумном состоянии начал есть. Очухался, когда было уже поздно.
Он пел. Читал. Пытался писать, но ничего умнее пяти строчек проклятий из себя не выдавил.
Временами приходило воодушевление, и тогда он делал зарядку, начинал следить за собой, пытался приманить воробья крошками хлеба... Воробей на него чихал с высокой колокольни. Зарешеченное окошко было почти недоступно, а сил на долгое обезьянье лазанье по стенам не хватало.
Потом наваливалось отупение. Мог сидеть целыми днями, уставившись в одну точку, почти забывая дышать, не обращая внимания на затёкшую задницу и онемевшие в неудобном положении ноги.
Раз в неделю его выпускали в крохотную клетку «двора», где в зарешеченном небе плыли белые, такие невинные, такие свободные облака. Там не ходил, игнорируя окрики конвойного, а просто стоял, задрав голову и провожал их тоскливым взглядом.
Он пытался вспомнить, и не мог. Как, почему оказался здесь, в камере с облезлыми грязно-зелёными стенами? В унылой и холодной даже в летнюю жару одиночке.
Помнил суд. Судью – грудастую мадам с тонкими губами, и глазами, заплывшими жирком хомячьих щёк. Она говорила что-то, читала по бумаге, но звука не было. Словно он смотрел на неё из-под воды, оглохший, но не ослепший.
Помнил смутный кусок из долгого этапа. Здесь звук уже был – железный перестук колес, долбящий в голову. Вонь толчка в загаженном туалете. Серое лицо конвойного у ворот пересылки. Собачий лай. Снег. Холод.
И не помнил абсолютно ничего о той жизни, которая была до... Словно родился прямо в стальной клетке зала судебных заседаний, ещё несмышлёный, лишённый слуха, тревожно озирающийся по сторонам. Одинокий, и не обнаруживший ни единого знакомого лица среди тех, кто присутствовал в зале.
Пожизненное заключение в камере одиночного содержания. Пауза между судом людским, и судом божьим. Невыносимая, затяжная пауза. Он привык к своей фамилии, Очагов. Привык к номеру. Привык к тишине, которая сводила с ума поначалу. Но к пустоте вместо прожитой жизни привыкнуть не мог.
Статья, по которой он был осуждён, подразумевала, что он кого-то убил. Но кого? За что? Как он мог знать это, если даже о себе самом не знал практически ничего? Спросить было не кого. Караульные в разговоры не вступали. Одиночество и пустота выедали его изнутри, жадно и безжалостно, словно голодные крысы.
Раскаяние? Он бы раскаялся, если бы знал, в чём! Пока оставалось раскаяться только в том, что когда-то, кто-то произвёл его на свет.
Проклятая сеточка трещин на потолке камеры, изученная им до малейшего изгиба, притягивала взгляд. Он всматривался в неё с маниакальным упорством, до режущей боли в глазах, словно там, в хаотичном переплетении чёрных извилин, были зашифрованы таинственные письмена. Послание из прошлой жизни. Но проклятый шифр не поддавался пониманию. Всего лишь рождал едва заметные круги на маслянистой поверхности того, что зовется памятью, не давая проникнуть туда, в тёмную глубину.
За решёткой окна буйствовал май. Девятый май его персонального ада. Он помнил его запахи. Знал, что май — зелёного цвета. Ярче и светлее, чем цвет стен в камере. Утро было солнечным. Осколок тепла лежал желтым прямоугольничком на полу камеры, возле самой двери. Скоро он пропадёт, когда солнце поднимется выше, но пока оно заглянуло погостить.
Он прошёл шесть шагов до светлого пятна и замер. В груди резануло острой болью. Немедленно застучало в висках и перехватило дыхание. Падая на колени прямо в разлинованный пятачок света, он захрипел в ледяном ужасе. Не от того, что умирал. А от того, что умирая – вспомнил. И девять лет потери своего «я», которые он считал адом, оказались всего лишь короткой прелюдией того, с чем ему предстояло провести вечность. Он убил в себе того, кем был, но расплаты за его прегрешения никто не отменял...