– Что говорила она потом, – продолжал Александр, – я понял только вполовину, потому что она при этом плакала, и я не мог сосредоточить своего внимания. Только после я слышал от ее горничной – это была христианка, – что говорила ее госпожа. Она сказала мне, что на следующее утро придут родственники и плакальщицы. Я могу здесь работать до ночи, но не дольше. Этот заказ сделан был именно мне потому, что Селевк слышал от моего бывшего учителя Биона, что я скорее, чем другие, могу написать верный портрет. Может быть, она говорила еще что–нибудь другое, но я не слышал ничего, потому что я только видел. Теперь, когда покрывало было снято с лица Коринны, мне казалось, что боги открыли мне тайну, участвовать в которой дозволялось прежде только небожителям. Никогда ни прежде, ни после моя душа не находилась в таком благоговейном настроении, мое сердце никогда не трепетало от такого торжественного блаженства, как в те мгновения.
То, что было мне позволено созерцать и изобразить, было не человеческое существо, но также и не божественное. Это была та самая красота, о которой я уже один раз мечтал в блаженном упоении.
И, пойми меня как следует, мне не приходило в голову печалиться об умершей и оплакивать ее раннюю смерть. Она только спала. Мне казалось, что я прислушиваюсь к сну моей возлюбленной… Как билось мое сердце! О Мелисса, творчество, последовавшее затем, это были восторги, которые обыкновенно испытывают только жители Олимпа за своими золотыми столами. Драгоценное чувство радости осталось, а беспокойство уступило место какому–то невыразимому спокойному удовлетворению. И когда я работал красным карандашом и смешивал краски, от меня, как и прежде, было безгранично далеко печальное сознание, что я пишу изображение умершей. Если она спала, то заснула, предаваясь счастливым воспоминаниям. Мне часто казалось, что ее изумительно прекрасно очерченные губы шевелятся, и какое–то легкое веяние играет ее волосами, роскошно–волнистыми, темными, блестящими, как твои. Муза мне помогла, и портрет… Учитель Бион и другие, я думаю, будут его хвалить, хотя он походит на недостижимый оригинал лишь настолько, насколько вот та лампа на блестящую вечернюю звезду.
– И мы увидим его? – с живостью спросила Мелисса брата, которого она слушала с затаенным дыханием.
Тогда художнику показалось, как будто его внезапно оторвали от грез, и он должен был прийти в себя, чтобы сообразить, где он находится и с кем говорит. Быстрым движением руки он откинул свои кудрявые волосы со лба, покрытого каплями пота, и торопливо спросил:
– Я не совсем понимаю тебя. Чего ты хочешь?
– Я только спрашиваю, можно ли нам видеть портрет? – робко отвечала она. – Мне не следовало мешать тебе. Однако как пылает твоя голова! Выпей еще, прежде чем будешь продолжать. Ты в самом деле закончил к закату солнца?
Александр отрицательно покачал головою и затем более спокойно продолжал:
– Нет, нет! Жаль, что ты прерываешь меня. Я мыслями был среди своей работы. А! Вон там показалась уже луна! Я должен торопиться, потому что не ради себя, а ради Филиппа я рассказываю все это.
– Я, право, не буду больше прерывать тебя, – уверяла Мелисса.
– Хорошо, хорошо, – возразил живописец. – Впрочем, в том, что мне остается рассказать, мало приятного. На чем я остановился?
– На работе, когда еще был день.
– Совершенно верно, я вспомнил! Итак, начало темнеть. Тогда принесли лампы, светлые, великолепные и в таком числе, как я желал. Незадолго перед заходом солнца пришел и Селевк, отец Коринны, чтобы еще раз посмотреть на умершую дочь. Этот статный мужчина переносил свое горе с величавым спокойствием; но перед трупом дочери скорбь все–таки овладела им довольно сильно. Впрочем, ты можешь себе представить это… Он пригласил меня к обеду, и то, что подавали там, могло бы соблазнить даже сытого; но я мог проглотить только несколько кусков. Вереника, так зовут мать, даже не притронулась к пище, но Селевк ел за нас двоих, и это, очевидно, возмущало его супругу. Во время обеда он задавал разные вопросы обо мне и об отце. О Филиппе он слышал от своего брата, Феофила, который его расхваливал. От него же я узнал, что Коринна заразилась от больной рабыни, за которою она ухаживала, умершей на третий день от горячки. Слушая говорящего и кушающего хозяина, я в то же время беспрестанно посматривал на его жену, которая безмолвно и неподвижно сидела против меня, посматривал потому, что боги создали в лице Коринны ее помолодевший портрет. Правда, глаза Вереники горели мрачным, я сказал бы, даже возбуждающим страх блеском, но они были точно такой формы, как у Коринны. Я это высказал и спросил, были ли они такого же цвета, так как это мне важно знать для портрета. Тогда Селевк сослался на картину, написанную старым Собием, который недавно уехал в Рим для работ в новых банях императора. В прошлом году он расписал стену зала загородного дома Селевка в Канопусе. В центральном пункте картины находится изображение Галатеи: это хороший, совершенно сходный портрет Вереники. «То, что ты напишешь в эту ночь, – объявил мне далее Селевк, – будет помещено в главном конце гробницы моей дочери; но ты можешь удержать этот портрет еще два дня у себя в своей мастерской, чтобы с большим спокойствием и с помощью Галатеи в Канопусе написать другой портрет умершей для моего загородного дома».