— А что, джигиты, — вдруг озорно глянул на нас Толыбай. — Хватит смелости самим исправить свидетельство?
— Это как? — удивился я, — Шестерку на семерку заменить?
— Не мелочись, Тулепберген. На семерку переправлять трудно. А вот на восьмерку — можно.
— Ну, голова! — воскликнул Асен. — Да с такой головой тебе надо быть знаешь кем!.. А что? Эта проклятая война украла у нас с тобой по четыре года. Ну, Тулепберген помоложе, он всего два года потерял. Так разве мы с тобой не можем вернуть хотя бы половину из того, что украла война?
Это объяснение показалось нам убедительным.
Быстренько нырнув под мост, мы достали свои свидетельства и вытащили химические карандаши.
В те годы документы не печатались на машинках, а писались от руки. Об авторучках тогда в наших краях никто и не ведал. Для простых перьевых ручек тоже чернил не хватало. Писали химическим карандашом.
Только не слюнявьте карандаш — слюна след оставляет. Лучше в воду макнуть, — предупреждал опытный Асен.
По осени воды в канале было уже мало. Она не текла, как летом, бурным потоком, а почти стояла и оказалась прозрачной. Мы дружно макнули в нее огрызки своих карандашей.
— Начали, — дал команду Толыбай.
Лишь несколько дней назад я получил на руки первые в своей жизни документы. И вот уже подделываю их. Примостив листок на колене, аккуратно подрисовываю к шестерке недостающий полукруг.
— Ну теперь, глядишь, могут принять сразу на второй курс.
Асен весел, и, похоже, совершенный подлог его ничуть не пугает.
— Только чтобы каждый молчок! Чтоб ни один не проболтался. Договорились?
Толыбай серьезен. Он, видимо, лучше нас представляет, чем это все может грозить.
— Договорились! — подхватывает Асен.
— Договорились! — присоединился я.
Человек, который принимал наши документы, придирчиво осмотрел печати, а сами бумаги проглядел мельком. Исправленных цифр он не заметил.
— Вы должны быть зачислены на второй курс. Однако вам предстоит письменный экзамен по каракалпакскому языку.
Мы приуныли. Я приуныл потому, что боялся, что в седьмом и тем более в восьмом классе могли изучаться такие правила родного языка, каких я еще не знал. Ребята же приуныли оттого, что вот уже четыре года они не брали в руки перьев и на родном языке умели только изъясняться устно, а правописание многих слов уже и забыли.
В конце концов я экзамен выдержал и был зачислен на второй курс. А Толыбай с Асеном провалились, и их приняли на первый.
Неудобно получилось. Во-первых, они оба были старше меня на два года, а оказались на курс младше. Во-вторых, мы не хотели разлучаться — вместе так вместе. К тому же великая мысль изменить шестерку на восьмерку пришла в голову не мне, а Толыбаю. И вот получается, что, воспользовавшись его идеей, я оказался в большем выигрыше, нежели сам автор идеи. Как-то все это несправедливо выходило. Поэтому, посоветовавшись с ребятами, я решил учиться тоже на первом курсе.
Дня два все шло хорошо. А потом вдруг является завуч училища. До сих пор помню его имя: Халиназар Юсупов. Является и говорит:
— Эй, Каипбергенов. Как у тебя с мозгами? Они у тебя в голове или в животе? Ты что, не можешь отличить первый курс от второго?
Я обиделся.
Вся группа рассмеялась.
Пришлось мне вернуться на свой второй курс.
Учеба, как ни странно, не была трудной и сложной. Похоже, что со своим шестиклассным образованием я уже знал половину того, что объясняли нам в педучилище. Свободного времени оказывалось с избытком. Я шлялся по городу, меня, аульного паренька, многое в нем интересовало и манило. К тому же город не только удивлял, но, похоже, еще и вдохновлял. Все свои новые переживания, чувства и мысли я по привычке стремился превратить в строки стихов. Но строки то не складывались, то получались очень уж простенькими и скучными либо, напротив, чересчур смешными и корявыми. А то и вовсе не рифмовались.
Все чаще вспоминал своего вожатого. Мне почему-то сперва казалось, что, бродя по улицам Чимбая, я должен непременно встретиться с ним. Но дни шли, а встречи все не было. Тогда я понял, что Узакбергена-ага надо разыскать.
Порасспросил старых преподавателей училища, помнят ли они его. Помнить-то они помнили, даже знали, что из училища он ушел на фронт (ну, это и я знал), а вот о дальнейшей судьбе Узакбергена Бекниязова им ничего известно не было. Наконец в секретариате училища мне удалось узнать, из какого аула был мой первый вожатый. Он из колхоза имени Андреева, из десятого аула Караузякского района. Это километров двадцать — двадцать пять от Чимбая. Я выбрал день, свободный от занятий, и отправился туда пешком. Идти пришлось часов пять.
Печальным оказалось мое путешествие. Дом родителей Узакбергена-ага я разыскал довольно быстро, но, переступив порог, узнал, что моего первого вожатого уже нет в живых. В сорок третьем пришла «черная бумага» на него, а в сорок четвертом — на его младшего брата, моего тезку, Тулепбергепа. Старики остались одни — больные, немощные, разбитые тяготами минувших лет и обрушившимся на них горем.
Вспоминая сына, мать Узакбергена постоянно плакала, у меня тоже слезы подкатывали к горлу, а вот его отец держался стойко. Он не то успокаивал нас, не то нам приказывал:
— Не оплакивайте их. Джигиты, которые за Родину погибли, погибли в сражении — приняли святую смерть. Ими гордиться надо, а не слезы по ним лить.
Мать Узакбергена приготовила чай. За чаем я стал рассказывать, как и когда познакомился с их старшим сыном. Объяснил, кто я сам таков, из какого рода-племени, чей сын, чей внук.
— Ой-бой! — перебил меня Бекнияз-ата. — Да ты, выходит, внук Хакимнияза? Вот ведь как получается. А мы-то с твоим дедушкой давние друзья, соратники-соработники. Когда Советская власть настала, меня избрали аксакалом,[45] а дедушку твоего определили ко мне стременным. Сколько мы с ним вместе по степи поездили, сколько раз за врагами гонялись — и сосчитать невозможно.
— Тулепберген, а разве вы с нашим Узакбергеном не рассказывали друг другу о своих родителях и близких? — удивилась его мать.
Я вспомнил, что действительно о родственниках мы, кажется, не говорили, хотя по старинной народной привычке в наших краях у человека первым делом спрашивают, чей он и откуда.
— Знаешь, старуха, — медленно произнес Бекнияз-ата, — у наших детей уже другой нрав был. Они у друзей не выспрашивали, кто кому кем доводится. Они все хотели ценить человека самого по себе… А может, это и верно.
Я попросил, если можно, показать мне последние письма моего вожатого. Его мать открыла сундук и достала две аккуратно сложенные и перевязанные стопки треугольников.
— Вот это — от Узакбергена, а это — от нашего Тулепбергена.
Я постеснялся их развязывать, но она сама вынула из стопки два последних письма и протянула мне. Письма были в стихах.
Заметив мое удивление, мать Узакбергена сказала: — Да. Они оба у нас поэты.
Но старший вроде бы посильнее меньшого, — добавил Бекнияз-ата.
Мать Узакбергена извлекла из сундука несколько толстых тетрадей.
- Вот, все это его стихи, — сказала она, бережно прикрывая тетради ладонями и слегка поглаживая их. — Хоть и пришла на него «черная бумага», но я все еще не верю, будто он погиб. А он, уезжая, просил: «Мама, сбереги это». Вот и берегу.
— Пусть Тулепберген посмотрит, — разрешил Бекнияз-ата, — раз он знал нашего Узакбергена и раз он внук Хакимнияза, то ему можно.
Старуха придвинула тетради ближе ко мне, но все время следила за мной внимательно-настороженным взором, словно боясь, что я ненароком испачкаю, помну, а то и порву какой-нибудь листок. Читать в таком случае я, конечно, не мог. Сумел лишь просмотреть несколько страничек, и то бегло, как говорится, по диагонали.