— Не говори так, Карамель.
— Мне перекрывают кислород на поверхности. Мы так близки к небу, но я не могу дышать. Скажи отцу, что мне жаль. Жаль, что я не стала идеальной дочерью, или жаль, что вечер вышел таковым, а, может, жаль от того, что его принципы не уложились в моей больной голове и вряд ли уже там уложатся. Просто скажи слово «жаль» — так ведь люди делают, когда уходят.
Я хочу развернуться и убежать на стоянку — к Серафиму. Подол белоснежного платья — ставший некогда грязно-желтым, запутывается в ногах — сырая ткань обвязывает мои щиколотки и не дает спокойно двигаться; камни в босоножках продолжают изрезать пяты. Я извиняюсь перед дядей еще раз и, выпадая из рутины, устремляюсь к своему новому другу.
— Бон-Тон? — восклицает дядя — я думаю для того, чтобы увлечь меня и заставить остановиться.
С трудом перебираю ногами по песку, почти плачу, хватаюсь руками за юбку и волоку ее следом. Дядя за спиной испускает протяжный вой — не крик и не стон; животный вой. Я резко оборачиваюсь и ловлю его взгляд по направлению воды, откуда медленно выплывает тело.
Переглядываюсь с мужчиной и, позабыв обо всем, шагаю к морю. Дядя остается за вырезом платья, я остаюсь за шлейфом неизведанного; чрезмерная нахлынувшая на меня самоуверенность бьет по легким и перехватывает дыхание в тот миг, когда я в действительности могу разглядеть Бон-Тона младшего. Боже!
Я быстро сажусь и хватаю его за сырую руку, пальцы усеяны нитями — я ощущаю швы. Тогда мелкая несносная волна ударяет сына мужчины подле меня по бледному лицу, влажные испарина за испариной остаются на коже, а пузырь воздуха выходит через рот, утомившись на трупно-синих губах. Я отдергиваюсь обратно и хочу вскрикнуть — не могу; дядя ловит мой растерянный взгляд своими испуганными глазами и что-то бормочет под нос. Ровный шаг толстого мужчины подносит его ближе к воде, и очередная волна окатывает нас вместе — туфли промокают в тот же момент насквозь.
— Нет… — шепчет дядя, смотря на сына, затем на меня — воет: — Тихо, Карамель, тише…
Я оглядываюсь на Бон-Тона — синий отек на шее почти не виден под воротом задравшейся розовой рубахи, однако я замечаю его, грязные короткие волосы колтунами лежат на голове, взор некогда ясных голубых глаз обращен по направлению невиданного никем из живущих в Новом Мире солнца. Он был красивым юношей, и суждения мои о том, что молодая смерть способна запечатлеть тело прекрасным — ошибочно.
— Дядя? — Я делаю шаг назад, но не поворачиваюсь, чувствую всю его боль: она переполняет его и сгустком ударяет по мне; я чувствую, что он хочет закричать — ну, кричи!
— Молчи, Карамель, — просит мужчина.
Не становись таким же, как все эти уроды вокруг нас — моральные инвалиды, трапезничающие и пускающие свое время на пустые разговоры; как же неприлично выйдет, если их отвлечет чей-то крик — почему же так?
— Дядя, скажи…
— Молчи! — уверенно повторяет мужчина.
— Ты же… не взаправду? — отстраняюсь я. — Нет, ты ведь не такой.
— Молчи!
Все они — на одно лицо; безучастные к происходящему и своим жизням; инородные тела — как бородавки на искореженном теле. Взрываюсь и кричу на дядю, что с не потревоженным ничем лицом стоит перед морем и носом, раздувая ноздри, ловит холодные порывы ветра.
— Вы — чудовища! — причитаю я. — Вы все монстры, чудовища! Я не хочу знать никого из вас!
Тело накрывает волна, дядя на шаг подступает к сыну, но тут же замирает вновь. И я не дожидаюсь от него эмоций — отбегаю на эмоциях сама. Хватаюсь за руку Бон-Тона младшего; не замечаю крючок — он проскальзывает по моим пальцам и оставляет мелкую красную полосу, отчего я непроизвольно дергаюсь и замачиваю край рукава платья. В панике я пытаюсь высушить его об юбку, нервно отшатываюсь и взвываю, резко остановившись на месте.
Дядя смотрит на сына, затем на меня, видит, как я падаю коленями на песок.
— Побудь здесь, я позову кого-нибудь, Карамель, — на одном дыхании выговаривает он и шагает обратно в ресторан.
Я смотрю на тело — чужое — и с содроганиями по всему телу — моему — подношу руку ко рту и касаюсь своих покрытых солью от морской влажности губ.
— Вы чудовища, — плачу я. — Вы все чудовища… Уроды! Вы не достойны ничего из того, что имеете, вы страшны и тем и опасны. — Слышит дядя и оборачивается на меня — встаю. — Я не хочу знать никого из вас, я не хочу иметь что-либо общее с вами, вы губите и жизнь и окружающих.