Я представляю, как вскоре наша улица опустеет. Фонари на ней больше не зажгутся, посадочное место больше не встретит ни единого автомобиля, сад никогда не зацветет, яма на заднем дворе скиснет и будет выпускать мерзкие на запах испарения ввысь, по всему Северному району, пока ее не закроют, а всю улицу не опечатают непригодной. Дому повезет, если его отдадут кому-либо из управляющих на аукционе, тогда он сможет послужить еще с десяток лет, или же учесть его будет иной — под снос. Но улица Голдман долго стоять не может — как и курс золота не может держаться в одной ценовой категории: наше золото сейчас скоропостижно падает.
Я смотрю в окно — паутина плотнее вяжется, мосты плотнее друг к другу примыкают, машины плотнее вьются по воздушным полосам, многоэтажки плотнее склоняются к многоэтажкам, солнце плотнее прячется за ними — хищник скоро вернется домой и обнаружит для себя весь собранный здесь народ; пира не миновать.
Дверь позади меня открывается, и я резко оборачиваюсь — встречаюсь взглядом с отцом. Он испуганно смотрит на меня, оглядывается и прикрывает дверь; тонкие паучьи пальцы спрыгивают с дверной ручки.
— Отец? — сипло зову его я; кажется, кто-то держит меня за горло: не дает вдохнуть, не дает заговорить, не дает вымолвить единую букву.
Я делаю шаг навстречу.
— Это правда ты? — спрашивает он. — Карамель?
Не хочу спрашивать его о самочувствии, да и о каком самочувствии идет речь, если он только что вернулся с «моих» похорон?
— Где Золото? — первым делом спрашиваю я, и это действительно беспокоит меня очень сильно — волнение бежит по рукам и ногам, облаченным в чужую одежду.
— У Бон-Тона. — Отец медлит. — Бон-Тон младший умер, и твоему дяде тяжело одному. Мы решили отправить Золото пожить к нему.
— То есть она еще не знает, что меня все похоронили? — я не сдерживаю смешок, хотя нет здесь ничего смешного; ужасный характер, ужасная атмосфера дома!
— Тебя никто не видел? — отец оставляет мой возглас без ответа.
— Меня никто не заметил, — поправляю его я.
Не знаю, стоит ли упоминать о моем спуске в Острог, хотя, если подумать, где я еще могла укрываться?
— У меня к тебе дело, — решаюсь сразу сказать я. — Как к отцу. К тому, кто точно поддержит меня и поможет. К настоящему отцу.
Он морщится — после смерти Беса я не видела в нем более качеств заботливого папы, я в нем вообще ничего не видела: только пустые глаза, которые обыкновенно дырявили дно такой же пустой бутылки.
— Ты поможешь мне? Как своей дочери?
Я делаю еще один шаг навстречу.
— Конечно, Карамель, — спустя пару секунд раздумий отвечает отец. — Если это важно для тебя, если это действительно поможет тебе.
Худое тело его замирает перед крашенным ворсом ковра, черные носки туфель стоят ровно по рисунку пола, острые пальцы отстукивают грустную мелодию по выправленным, гладким брюкам, рубашка заправлена и поджата ремнем так, что не видно ни единой складки, пиджак обтягивает плечи, а галстук — как петля — удушливо сидит на шее, готовясь вздернуть отца; работа вела его на эшафот.
— Мне нужно письменное разрешение в виде закона, — опять сиплым голосом шепчу я.
Мне так страшно от одной мысли, что нас могут подслушать, а потом передать весь разговор в новости. Тогда и жизнь отца будет загублена.
— Только ты можешь посодействовать принятию решения об утверждении этого закона… Я хочу, чтобы людям из Острога был разрешен доступ в Новый Мир.
Отец отмахивается руками, что удивительно, ведь он никогда не снабжал свои ответы жестикуляцией.