Государь лично знал Карамзина, и так как мысль об официальной истории не представляла ничего нового, то и дал свое согласие, приказав производить из собственных сумм выдачу историографу по две тысячи рублей в год. Благодаря этому распоряжению, жизнь Карамзина совершенно изменилась. Начинается вторая ее половина, далеко не похожая на первую. Последние следы юности, юношеских грез, стремлений, надежд исчезают. Независимый литератор становится придворным историографом, свободный журналист – вельможей, и не только извне, но вельможей до мозга костей, свойственными чину и звездам взглядами. Грустно, а ничего не поделаешь: нам приходится распроститься с добрым мечтателем, чувствительным автором повестей, порывистым работником, наделенным, однако, «любезной склонностью к меланхолии», и вступить в кабинет государственного историографа, где нам придется услышать вещи, хотя и высказанные с прежним красноречием и прежним приветливым видом, но уже другим тоном и иного сорта…
Прервем, однако, наше изложение и выясним положение русской истории до того момента, когда за нее взялся Карамзин. Это потребует от нас отдельной главы.
Глава VI
Пасхалии, хронографы, летописи и т. п. я оставлю в стороне, потому что все это не история, а лишь исторические материалы. Нам приходится поэтому начать с «Синопсиса», или «обозрения» – первой попытки осмыслить прошлое и представить его в связном изложении.
Первое издание «Синопсиса» относится еще к 1674 году, написан же он значительно раньше. Остовом его является история Киева, к чему впоследствии были прибавлены некоторые эпизоды из жизни северо-восточной Руси. «Синопсис» издавался и переиздавался более пяти раз и вплоть до нашего века пользовался популярностью. Его содержание, несмотря на массу подробностей о построении церквей, о вкладах в монастыри и т. п., во многих отношениях могло интересовать малообразованного, но любознательного читателя. В первых же главах решается вопрос о происхождении русского народа, причем генеалогия его возводится, разумеется, вплоть до вавилонского столпотворения. Оказывается, что «Мосох, шестой сын Иафета, внук Ноя, через 131 год после потопа отправился из Вавилона со своим племенем и поселился на берегах Черного моря. От Мосоха произошли „москвичи“. Откуда же прозвание руссов? Автор „Синопсиса“ не затрудняется и в данном случае, и опять дает ответ очень приятный для национального самолюбия. Слово „руссы“ производит он от глагола „расширяться, распространяться“ и уверяет, что народ этот „страшен и славен всему свету бысть, яко вси ветхий и достоверные летописцы свидетельствуют“. В том же льстивом тоне описаны княжения Ольги, Владимира Святого, который назван уже самодержцем. Особенно подробно рассказано крещение Руси, и этот рассказ является центром всей книги. Написана она, как видно, в строго православном духе, а ее генеалогия, производящая нас от Мосоха и Ноя, очень нравилась читателям старого времени, вызывая в них патриотическое одушевление. „Ярко освещено было, – говорил Милюков, – начало истории и в нем всего отчетливее выделялось крещение Руси. После Владимира Святого запоминался Мономах с его регалиями, крепко врезался в память торжественный момент первой победы над татарами, для которого рассказчик не пожалел красок. Выводов, цельного взгляда, системы русской истории тут еще нет, но в памяти читателя остаются четыре имени и четыре картины: две мрачные – язычество и татарское нашествие, две торжественные – крещение и Куликовская битва. И по объему эти отделы составляют целую половину книги. Затем у обыкновенного читателя оставалось неясное воспоминание о путанице имен в остальной половине: этнографических имен в начале, княжеских имен в середине, имен наместников киевских в конце; этот материал не стоял ни в какой общей связи и забывался сам собою, как ни для чего не пригодный“.
Изложение «Синопсиса» доведено до присоединения Киева к Москве, – события, в глазах составителя, огромной важности.
В XVIII веке мы видим перед собой целый ряд историков, половина которых русские, половина немцы. Из этих последних на первом плане стоят Байер, Миллер и знаменитый Шлецер, – первый человек, заслуживающий имени историка в строгом смысле слова. Отличительной же чертой как русских, так и немцев было то, что все они занимали официальное положение, были на службе у государства и находились под его контролем. Далеко не всякий факт считался «приличным к сочинению истории». Сомневаться, например, в том, что апостол Андрей крестил славян, было неправильно; это значило, как сообщили Татищеву, опровергать православную веру и закон. Производить руссов не от Руса, а от норманнов одинаково было неприлично: это значило – представлять русских подлым народом и опускать случай к похвале славянского народа. Даже просто перепечатывать летописи было неудобно, потому что «находится немалое число в оных летописях лжебасней, измышлений и т. д.».
Легко себе представить, как дышалось историкам при такой феруле. Шлецер, например, не выдержал и уехал к себе в Германию, чтобы там на свободе изучать своего излюбленного Нестора. В России даже ему – члену Академии – делать это оказывалось невозможным.
Из русских людей на поприще сочинения истории особенно заметны Татищев, Ломоносов, Болтин и Щербатов. О каждом из них нам надо сказать несколько слов.
Татищев, один из самых типичных представителей петровского поколения, взялся за историю совершенно случайно, по поручению Брюса. «Хотя, – признается он, – я по скудости способных к тому (т. е. к сочинению истории) наук и необходимо нужных известий осмелиться не находил себя в состоянии, но ему (Брюсу), яко командиру и благодетелю, отказать не мог. Оное в 1719 г. от него принял, имея, что географию гораздо легче, нежели историю сочинять, тотчас по предписанному от него плану оную начал». Географические занятия завели, однако, Татищева очень далеко – в самые летописи. Тот же командир и благодетель Брюс разыскал для него список Нестора, который пришлось сравнивать с другими. Работа предстояла кропотливая, долгая, но Татищев, несмотря на службу, постоянные разъезды и собственное хозяйство, не испугался ее. Он понимал ее полезность, а для него, как истого ученика Петра Великого, выше полезного не было на свете ничего. Через двадцать лет был готов знаменитый свод летописей с примечаниями, который Татищев дополнял и отделывал вплоть до своей смерти. «Неподготовленный к какому-нибудь специальному отделу, Татищев, – говорит Милюков, – тем свободнее схватывает целое и всюду вносит в объяснение прошлого свой личный жизненный опыт: какой-нибудь хорошо знакомый ему обычай судейской практики или свежее воспоминание о нравах XVII века, концу которого принадлежит его детство и юношество, дают ему возможность понять жизненный смысл нашего московского законодательства, личное знакомство с инородцами уясняет ему нашу древнюю этнографию, а в их живом языке он ищет объяснения древних имен и географических названий».
Татищев в смысле черной, подготовительной работы сделал очень много: его примечания не утеряли своей цены и поныне. Но, разумеется, его труд – не история, а лишь подготовление к ней. Время для истории должно было наступить еще очень не скоро.
После Татищева на том же поприще испробовал свои силы Ломоносов, так как государыня Елизавета Петровна пожелала видеть историю, его «штилем написанную». Задача сводилась главным образом к красоте описания и восхвалению прошлого, чтобы «всяк, кто увидит в российских преданиях равные дела и героев, греческим и римским подобных, не имел бы основания унижать нас перед оными». В результате появилось нечто вроде героической поэмы, надутой и неискренней, но в выдержанном высоком штиле. О достоверности Ломоносов не заботился, и надо удивляться, как это он еще сравнительно мало переврал фактов.