Выбрать главу

Опять мы с медсестрой держали Ксюнечку, а вторая – вливала. Опять Ксюнечка кричала, а я умоляла её потерпеть…

Потом, сделав своё страшное доброе дело, медсёстры ушли, а я осталась с рыдающей навзрыд Ксюшей… Как объяснить четырёхлетнему ребёнку, что эта мучительная боль – во благо? Для Ксюши всё, что с ней делают (держат за руки-за ноги, колют немилосердно жгучими шприцами) – всё это зло, насилие, ужас. Но ведь врачи-то хотят ей добра, выздоровления. Они вовсе не злые – наоборот! Это болезнь злая и очень сильная, вот её и приходится изгонять такими сильными методами, потому что других она не признаёт.

Утешаю, утешаю Ксюнечку, объясняю, объясняю своей умненькой девочке смысл её страданий и мучений, но ей от этого не легче – плачет, неутешная…

Лечу её Рейки. Это ей помогает. Пока держу ладони на тех местах, где кололи, – один плач: горький, тоскливый плач обиды, а только уберу руки – сразу другой плач: острый, надрывный плач боли. И вопль: “Не убирай!!!”

Но мне иногда всё же приходится на секунду оторваться от неё: чтобы закрыть двери бокса и тамбура. (Никто не закрывает! Ни врачи, ни нянечки, ни медсёстры. Выходят – и оставляют всё нараспашку. Вот и работаю весь день швейцаром. Потому что при открытых дверях и холод, и шум.)

И ещё надо детку отпаивать. Каждый глоточек совершается после моих бесконечных мольб. Дважды уже приходили и грозили капельницей. Ксюша испугалась. Капельницу не хочет! Потихоньку начала пить. Веду учёт каждого выпитого глотка. Пытаюсь по чуть-чуть кормить. Но еда не главное сейчас, главное – пить, пить, пить… Глотает с трудом. Горлышко всё обложено налётом.

Но вот что удивительно. На вопросы: “Болит ли горло?” – упорно отвечает: “Нет. Не болит”. Хотя как оно может не болеть?! Удивительный ребёнок! К боли, которая у неё внутри, как бы часть её самой, – Ксюша относится с величайшим терпением. Или если сама себе причинит боль – тоже терпит, молчит, ни за что не признается, что больно.

Но вот к боли извне…

* * *

Это было всё ещё первое утро.

Неожиданно меня вызвали на лестничную клетку: “К вам пришли”. Выхожу – и вижу Антона! “Боже мой, родненький!” Страшно перепуган и удручён тем, что мы с Ксюшей тоже оказались здесь. Мы стояли на маленькой площадке у лифта – место для неофициальных свиданий с родственниками. (Вообще-то свидания запрещены).

“Как Ксюша?” – “Плохо, милый. Пока ей очень трудно. Молись за неё”. – “Я молюсь…” – “Только ты бы не ходил ещё, а?” – “Так я уже здоров, мамася. Всё хорошо! Горло почти чистое, не болит. Чего ж не пройти два шага? Мы же рядом совсем”. – “Да, это счастье, сынок: что мы рядом. И папе легче, и мне спокойнее”.

Но вид у Антона был ещё очень и очень неважный. Сильно потрепала его эта дифтерия… Смотрела на него, осунувшегося, землисто-зелёного, и не знала: говорить ему или не говорить про Новый домик? Про то, что ансамбль из Питера съехал, оставив после себя объедки на столе, полное помойное ведро и горы грязной посуды, перемывать которые пришлось папе. А я, забежав в Новый домик, обнаружила… открытую дверь и разгуливающего по квартире твоего приятеля, Леонида.

И как этот Леонид драпал по лестнице, прихватив тяжеленный рюкзак, и я была уверена, что рюкзак набит тем, что он взял в нашем доме. Я крикнула: “Леонид, вернитесь!” Стояла у распахнутой двери, слушая быстро удаляющийся стук кованых башмаков по ступеням, и думала о том, что ты у меня очень чистый и очень доверчивый человек. Да, ты мне рассказывал про этого Леонида, у которого кличка – “нацист”, который засоряет пространство вокруг себя фашистскими газетёнками, у которого непонятные заработки (скорее всего – просто воровство), а ты его жалеешь: “Бедный Леонид, он такой одинокий!” И хотя вся твоя компания бунтует против “нациста”, ты его терпишь, не прогоняешь, (“Если я его прогоню, он совсем погибнет”), ты надеешься своей терпимостью и добротой перевоспитать его…

Наверное, напрасно ты на это надеешься, думала я, прислушиваясь к стуку кованых башмаков…

Не всё в наших силах, мой мальчик. И чтобы Леонид стал другим, необходимо прежде всего его, Леонида, желание. А одного твоего желания – явно недостаточно. Это излишнее самомнение: думать, что ты можешь кого-то перевоспитать.

Думать, что я могу кого-то перевоспитать…

Говорить или не говорить?

Ты судишь о людях по себе. Есть поговорка: “Каждый судит в меру своей испорченности”. О тебе же можно сказать так: ты судишь в меру своей неиспорченности. Ты в людях видишь только хорошее. Закрывая глаза на всё остальное. Если хорошего разглядеть не удаётся, – как в “нацисте” Леониде – ты жалеешь и любишь ещё активнее.