Пришел старик, который, судя по всему, спас ему жизнь и лечил все это время. Ахмет хотел почувствовать к нему что-нибудь теплое и благодарное, но как-то понял, что это не тот случай.
– Да, улым, все верно. – прошамкал старик, садясь подле Ахмета. – Теперь ты не будешь чувствовать много такого, к чему привык.
– Зато почувствую много нового… – со злобной грустью усмехнулся Ахмет. – Оно мне надо, а, старик? Мне сдается, что ты откуда-то знаешь, кто я и откуда взялся. Знаешь ведь?
– Знаю, улым. Ты жил в Городе, а когда немцы стали вас убивать, ты взял жену и пошел сюда. Ты хотел сделать здесь то, что немцы сделали с тобой и твоими друзьями.
Ахмет оцепенел – простая, даже примитивная точка зрения старика вдруг осветила его жизнь с неожиданной стороны… Как просто, мелькнуло в его загудевшей котлом голове. На самом деле, как все просто…
– Ты шел сюда убивать здешних людей, а Тенри остановил тебя, – спокойно, словно бы и не осуждая, произнес старик.
– Я напоролся на охрану дороги. Их там в это время не должно было быть… – пояснил Ахмет, чувствуя, как откуда-то подымается черно-багрововая пена ярости, заполняя гулкую пустоту внутри.
Из руки снова вырвало воротник жены, мелькнула удивленная рожа грека, пялящегося на медленно падающую РГОшку, растянутые вспышки пулемета на темном фоне грузовика…
– Нет, улым, это был Тенри.
– Ты че мне паришь, пень старый! – зарычал Ахмет, перекосившись от боли. – Какие в пизду тенри, хуенри! – Однако тут же сник и расслабился. – Ладно, пусть Тенри. Мне уже как-то без разницы. Хоть крокодил Гена. Я уже труп, понимаешь, старый? Еще дышу зачем-то, но уже все, я не человек.
– Да, – неожиданно согласился старик. – Ты больше не человек. Точнее, человек, конечно; но не такой, как остальные. Поэтому ты ходил сегодня по нашей стороне, как по той – без тела. Теперь ты багучы, как я.
– Че? – ошеломленно процедил Ахмет. – Че ты там мелешь, старый?
– Тенри сломал твое старое тело и дал новое.
Встав, Ахмет довольно быстро пришел в себя, стараясь двигаться как можно больше, ходил за водой, пытался колоть дрова. Получалось не особо – тело не могло ни поднять топор выше плеч, ни принести целое ведро, а после пятидесяти метров просило встать и передохнуть. Следуя совету старика, некоторое время Ахмет честно пытался представлять себя таким же, как раньше – тяжелым и быстрым слитком из злого интереса ко всему вокруг, но эта мысль не удерживалась в теле; видимо, не находила, за что зацепиться. Иногда… точнее, не иногда, а достаточно (для чего?) часто Ахмет удивлялся сам себе – почему жив этот высохший человек с серым лицом и походкой увечного доходяги? Зачем он встает по утрам, съедает картофельную лепешку и несколько вареных чебаков – для чего? Чтобы – что? В три приема наполнить ржавое ведро, наколоть щепок из смолистых сосновых чурок, легко и презрительно бросаемых у порога румяным шестнадцатилетним Иреком – мужчиной и воином? Ответа не находилось. Получалось – незачем. От выстрела в голову удерживало не отсутствие карабина или пистолета – при желании найти можно все; смерти он не боялся вовсе – боязнь чего бы то ни было казалась ему чем-то бесконечно далеким и совсем не относящимся к нему нынешнему, как детский онанизм или стирание двоек в дневнике. Обременить собственной смертью некого, в «жизни» здесь он не видел даже проблеска смысла, нигде и никто не был ему нужен – ни одно живое существо не занимало его, он остался один на один с громадой Мира, безразлично наблюдавшего за ним мириадами холодных глаз. И дел в этом Мире у него больше не было, даже пустяковых.
Старик видел, что ситуация с его восприемником спокойна, и не лез лишнего. Пусть призывник высрет последние домашние пирожки и осознает, что мамой теперь у него вон тот усатый прапор. Яхья-бабай уходил в деревню сразу, как просыпался, оставляя застрявшего между мирами Ахмета хозяйничать в одиночестве, и дни напролет проводил в компании баб, пытаясь собрать немного щедро раскидываемой ими силы.