В соседнем дворе послышались голоса. Но опасность и близость цели не сделали Камиля торопливым. Накинув плащ, прихватив спички, нож, топор, мошну из кожи, он вошел в коровник. В полной темноте, на ощупь, порылся в ящике, где хранился сухой корм, вынул оттуда два каравая черствого хлеба, с притолока сгреб все сухари… И только когда единственное дальнобойное оружие — рогатка, доставшаяся от Сажи, — было в кармане плаща, он решил: пора.
Но в сторону равнины, где наверняка настигнут — либо мстительная пуля погони, либо алчная петля нового хозяина, он не пошел, подался противным курсом, к Грузии. Благо, направление было известно: ведь ему довелось в качестве вьючного животного сходить в Панкиссию и обратно. Он взял западнее, где троп меньше, а значит, возможности умереть с голоду или от зверя больше, чем от человека, — вольной смерти он уже не боялся.
— Ну, Аллах! — глумливо кричал он под шум грозы, уходя в гибельный путь. — Если ты есть, то спаси, дай силы!..
Полуживого, его подобрал охотник абхаз, с которым, по шутливой версии того же абхаза, они столкнулись, охотясь на одну птицу: один с ружьем, другой с рогаткой. Охотник избавил его от остатков цепи, которая разбила ногу до кости, дал кров и пищу, подлечил, одел в свой почти новый парусиновый охотничий костюм, а потом в районе Сочи помог нелегально перебраться через пограничную Псоу в Россию.
Когда после нескольких месяцев мытарств в полуневоле Камилю выдали паспорт, он сделал свой окончательный выбор — прочь с гостеприимного Кавказа в родные приволжские края…
Но он не поехал в Уфу, где прошло детдомовское детство. Он подался в то место, где, по рассказу старой воспитательницы, был найден подкидыш, который был определен в уфимский приют и которого в честь селения, наверное, нарекли Николаем. Это случилось в селе Николо-Березовка, на реке Каме. Воспитательница по горячей Колькиной просьбе уточнила совсем немного: нашли его, завернутого в фуфайку, весенним утром у старой церкви… И добавила, уже без всякой просьбы, видно, долго подумав, на следующий день: а через пяток дней в Каме, в прибрежных корягах, ниже по течению, нашли утопленницу — женщину не из тех мест (никто ее не опознал). Предполагали, что, может, мать подкидыша. А может, и нет в том никакой связи. Поэтому никто так и не узнал, из каких Колькина мать — из местных или из пришлых.
А перед тем, как совсем покинуть детдом по причине пенсионного возраста, воспитательница подошла к Кольке, наклонилась к нему, еще десятилетнему, обняла и шепотом проговорила:
— Ты, Коля, как вырастешь, съезди туда, найди то село, да помолись у церкви. Как сможешь, бог-то поймет, если от души… В самой церкви сейчас то ли конюшня, то ли склад, священника, стало быть, нету. Но ты все равно у самой церкви, как у живой, спроси: как жить? Посиди где-нибудь неподалеку, хоть на речном бережку, да просто подумай… До-о-олго так подумай!.. Да чем раньше это сделаешь, тем лучше.
Но Колька не послушался. Вернее, просто не придал словам старушки значения, а потом и вовсе о них забыл, подрос — и пошел дорогой, какая подвернулась. Видно, подвернулась не самая лучшая. А какая была лучше — кто б ему об этом сказал!..
После кавказской эпопеи в дорогах по России Камиля пока никто не ограничивал, поэтому выбрал он путь тот, к которому легла душа. Несколько дней работал на погрузке-разгрузке вагонов, выручил немного денег, купил билет до Перми. В Перми напросился пассажиром на грузовую баржу, идущую со строительным грузом вниз по Каме, в сторону Башкирии.
После разговора с Варварой, до самой пристани, Камиль простоял, поглядывая то на купол церкви, то в темную воду реки.
К церкви он подошел, когда солнце уже пылало, слепяще отражаясь от купольного золота. Сняв фуражку, долго стоял, сомневаясь: имеет ли право он войти в чуждый его вере храм? Войти, по сути, иноверцем в свой дом — ведь именно здесь он родился и именно здешняя благодать, не только языка, но и веры, была предначертана ему по рождению.
Раньше он никогда не задумывался подолгу над тем, что у него, конечно, были и, возможно, есть родители. Такая отстраненность от природы своего происхождения помогала ему выживать: это было всепрощение тем, кто ему, по естеству, был обязан, но ушел от всякой обязанности. Поэтому рос Колька легко — не виня, не боясь, не жалуясь, не прося. Иногда значительный период времени он жил на воле. Работал с временщиками, шабашниками, даже со старателями, имел женщин, квартировал у них. Но ничего у него не задерживалось, не возникало сколько-нибудь прочных привязанностей, ничего не скопилось. Жил он на той преходящей, зыбкой воле с каким-то сознанием обреченности: все временно, значит, скоро кончится «время». Пил, бил. На судах с легкостью брал всю вину на себя, в этом чувствуя облегчение: наконец-то! «Там» несколько раз срок был добавлен: за драку, за побег… так и пронеслись десятки лет. И вот сейчас он здесь, с полувековым багажом… Тяжелым для него, но совершенно неинтересным и бесполезным для других.