— Неужели мы должны строить нашу политику в соответствии с прихотями плебеев?
Лукулл теперь действительно был рассержен.
Я сказал:
— Самый влиятельный в мире человек может некоторое время игнорировать общественное мнение. Но не всегда же! Эта мечта аристократов несбыточна, нравится тебе это или нет.
И опять мертвый груз прошедших двух лет повис между нами. Я помудрел лишь из-за собственных ошибок. Каждое произнесенное мною слово могло бы быть направлено против меня.
Я видел болезненное недоуменное сострадание в глазах Лукулла и любил его, потому что даже в этот момент гнева он не стал меня в чем-то упрекать.
Я сказал:
— Была задета гордость народа. Гай Гракх оставил наследство сословной ненависти. Она некоторое время тлела, потом вспыхнула снова против Югурты. Ты предлагаешь игнорировать эту ненависть так же, как ее игнорировали те сенаторы. Если что-нибудь и может погубить тебя, так это твой аристократический темперамент…
— Я горжусь тем, что я — аристократ.
— Умерь свою гордыню знанием, что и твоя власть имеет пределы. Этот Рим — не такой, каким он был даже пятьдесят лет назад. Теперь всем правят деньги — деньги и легионы, которые можно купить на эти деньги. Твое патрицианское превосходство и безразличие ничего не значат, если ты не можешь их пересилить.
Лукулл ушел час назад, еще более уязвленный и сердитый, чем я когда-либо знал его, а я остался, чтобы не только выстоять перед отголоском его упрямого негодования, но и перед теми проблемами, которые он так горько прояснил мне.
Воровство, коррупция, упадок, уменьшение римского престижа — аргентариям легко было обвинить сенат во всем этом во время той ничтожной Африканской войны. Они ловко вложили свои деньги. Небритые уличные ораторы произносили напыщенные речи против сената, пьяная толпа швыряла в консулов камнями; пена негодования плавала по поверхности котла, который был Римом.
Но Меммий[49], коррумпированный трибун, порождение финансистов, высказал милую их сердцу мысль привезти Югурту в Рим, чтобы он высказал собственную версию о своих недавних переговорах со Скавром. Никто не сомневался, что Югурта скажет правду, все были в предвкушении удовольствия от его скандальных откровений. Одним ударом это обеспечило бы моральное оправдание вторжения в Нумидию — римское правосудие должно осудить этого преступного бандита — и бросить вызов честности аристократов. Нумидия стала бы провинцией, и политическая репутация зажиточных граждан повысилась бы.
Они вычислили, что Югурта, естественно, наверняка будет обвинять сенатских дипломатов в закулисных махинациях. Одно его присутствие подхлестнуло бы патриотический гнев его варварской дерзостью. А если бы он отказался прибыть, тогда появлялся готовый прецедент для новой карательной экспедиции: его отсутствие могло быть сочтено не только признанием вины, но и преднамеренным оскорблением сенату и всему народу Рима.
Война спокойненько — и с выгодой — продвигалась вперед. От этого предложения, как и предвидел Меммий, оказалось непросто отказаться, и в Африку был послан один старший магистрат с личной охраной и эскортом. На Форуме среди судей и сенаторов возникла тихая паника; но они утешали себя бодрой уверенностью в том, что Югурта ни за что не осмелится приехать.
Он приехал весенним днем, небо над кривыми улочками, переполненными людьми, синело, деревья за Тибром все еще были зелеными и пока не пыльными, не увядшими от летней жары. Весь Рим отложил речи или инструменты и дружной толпой спустился к Остийской дороге, чтобы посмотреть процессию Югурты за стенами города. Он шел пешком позади римской серпоносной колесницы, центурионы маршировали рядом с ним и его собственной варварской свитой.
Мы с Никополой стояли рядом с Остийскими воротами, толпа нажимала нам в спины; мы находились так близко, что я мог бы протянуть руку и коснуться его. Югурта был одет в грубую тунику, но осанка у него была царская, прямая и бесстрастная, он шел легким, неутомимым шагом охотника.
Югурта показался мне самым суровым человеком из всех, кого мне когда-либо доводилось видеть. Его лицо под шапкой вьющихся черных волос было вырезано словно из острых гранитных граней, упрямый рот, нос, сильный и семитский, короткая борода только подчеркивала прямую линию подбородка. Его тело состояла из костей и мышц; казалось, будто африканское солнце выжгло и испарило плоть.
Его жгучие, немигающие черные глаза с холодным презрением осматривали толпу и величественные здания впереди. И не был он никаким разбойником, призванным к римскому правосудию, а деспотичным пустынным Миносом[50], который увидел нас и счел людишками бесхребетными, продажными, обуреваемыми страстями, недостойными его внимания, способными лишь на постыдные соглашения да на ложь из-за своего безразличия. В его понятиях о чести нашему образу жизни не было места. «Познай самого себя» — гласил его девиз; только он сам мог знать себе цену без угрызений совести и принял от слабого и трусливого наследника царство, которое принадлежало ему по праву силы и меча.
49
Меммий — народный трибун в 111 г. до н. э., выступил с обвинением ряда влиятельных лиц в том, что их подкупил Югурта.
50
Минос — сын Европы и Юпитера, брат Радаманта, царь Крита, после смерти ставший судьей в подземном царстве.