Выбрать главу

Поймите же наконец, что крестьянин туп от природы. И вообще, мы-то сами можем понять истину древнерусского искусства — мы еще живем памятью богов и идолов…»

Нет, не придумал я ни строчки из этой циничной исповеди.

В 1967 году журнал «Наука и жизнь» принял мое предложение выступить на его страницах с материалом о Севере. Материал «Заговори, озеро, тревожным голосом колоколов» был опубликован. Выступление журнала поддержала Архангельская областная газета.

Возможно, и мои материалы, и мои предложения были учтены, и очень скоро по тихим антикварным магазинчикам приостановили комиссионную продажу икон, закрыли вывоз икон с территории страны и оговорили определенные условия для частных коллекций. Все стало так, как думалось и хотелось, но после выступления журнала почта стала приносить и приносить на мое имя письма-нотации, письма-обвинения и даже письма-угрозы. Все письма, разумеется, были анонимные, и только одно письмо содержало более исчерпывающую информацию об авторе — «Искусствовед И.». Из этого полуанонимного письма я и позволил себе выписать отдельные фразы так называемой философии бывшего иконного промысла, которые приведены выше.

Нет, дорогие мои «искусствоведы», не родились вы от того народа, который знал, как поднять к самому облачку деревянную церквушку, поднять светло и призывно, будто это и не дерево, и не работа топором, а сам заоблачный свет.

Не ваши, а мои предки уходили от мира в лесную келью и гнали от себя мирскую плоть, чтобы увидеть спасителя, запомнить и оставить святой образ на века.

Не ваши, а мои деды и прадеды, подправив на главке церквушки последний осиновый лемешок, кололи о камни топоры, а то и казнили себя за то, что церквушка не встала светлее и легче, чем думалось раньше.

Это мои, наши мастера давали обет поставить по-над озером часовенку, ставили резное чудо и, будто не сделав ничего особенного, снова брались за соху, за весла, чтобы кормить малолетних детишек, что впроголодь, а то и голодом дожидались отца, пока поднималась, училась светить и играть на солнце лесная часовенка.

Труден путь творца и честен он всегда, творил ли своими руками незабвенные памятники, расхожие баньки или шелковые куньи воротники. Так и велось по Северу, хранилось даже в самые лихие времена, что с честью бесчестья нет, а потому карались и у русских, и у карелов, да и у всего светлоглазого северного народа, пакость и обман…

В те же недалекие времена потянулись по лесным дорогам и вооруженные «туристы»…

Хватало по лесу и зверя, и птицы, хватало и охотничьих троп, но эти тропы были лишь для людей честных. И не верилось, не казалось откровенным северным охотникам, что «туристы», прибывшие с ружьями, заступят без разрешения на чужую тропу, оставят в беде гостеприимных хозяев, указавших им путь в лес.

«Чужая тропа» — понятие скорее нравственное, чем юридическое. Правда, когда-то охотничьи троны распределялись миром, по общему согласию, и каждому охотнику доставались те охотничьи угодья, которые были указаны на бумажке, свернутой в трубочку, что вытаскивал охотник сам из шапки, поставленной при всех на стол. Там, на этой бумажке, и значилось, что Михайлу Фофанову, например, полагалось, быть с охотой сразу за своим домом к Важозеру, а там уже, по-за озером идти в юг, в лето, до самой Глухой Дачи, а с бора возвращаться обратно прямо в запад до деревни. Другому доставались места левее озера, третьему — правее, и так весь лес, все охотничьи тропы делились честно и на все времена, пока охотник мог бродить по лесу с ружьем.

По охотничьим тропам стояли и охотничьи избушки, куда охотник уходил «зимовать» на неделю, на десяток дней — как шла охота. Эти-то охотничьи тропы и охотничьи избушки и стали привлекать приезжих охотников. И не беда, если бы эти гости, как по первому времени, постреливали лишь рябцов, да тетеревов-поляшей. Но мало-помалу стрелков, прибывших из разных столиц, стали интересовать не только рябчики, тетерева, утки и глухари — мода пошла на северные меха, и как тут удержаться, как не стрельнуть по куничке, как не прибрать модную норку. Словом, закон «чужой тропы» был нарушен…

Если утащенная или выпрошенная иконка давно не считалась надеждой семьи, то пяток — десяток куньих шкурок да рядом с ними полсотня белок, норка, а то и выдра сулили охотнику материальную благодать: за такую пушнину семью охотника вдоволь снабжали самым разным продуктом, а главное — самой лучшей пшеничной мукой, а ведь без белой муки на Севере, без самых что ни на есть разновкусных и одинаково нужных пирогов никак не прожить, да еще большой семьей. Так что, теряя на своих тропах куницу, белку и норку, Михаил Фофанов, да и другие охотники-старатели, оставляли прежде всего всю свою семью без муки, без пирогов.

Обо всем этом не могли не знать люди пожилые, повидавшие Север не в одной охотничьей дороге. Об этом я еще раз просил не забыть, провожая хорошо знакомых мне людей на охоту к Михаилу Фофанову.

Может быть, я и не стал бы списываться с Михаилом, давать его адрес столичным охотникам, снабжать их подробным описанием маршрута, если бы не два, на мой взгляд, крайне уважительных обстоятельства.

Во-первых, Михаил сам просил меня прислать к нему стоящих охотников с хорошими собаками, которые идут за медведем. Медведь в тех местах повелся в последнее время дрянной, пакостный, драл скотину и не собирался униматься. В то время охота на медведя была разрешена круглый год, и даже больше — платили за медведя большую премию. Поэтому просьбу охотника я принял с вниманием и обещал при случае направить к нему верных людей. А тут как раз и нашлись верные люди, солидные, известные всей охотничьей Москве. Это были любители охоты с лайками, собак они держали хороших и толк в охотах понимали. Причина просить у меня адрес Михаила у моих охотников была тоже уважительной: они собирались отстрелять медведя, попробовать на этой охоте молодых собак и собрать целебный медвежий жир, который был крайне необходим одному хорошему человеку.

Договор состоялся. На Север пошли письма, и после согласного ответа мои охотники тронулись в путь, обещая мне, что не сделают ничего плохого и не будут ни при каких обстоятельствах бить пушного зверя, то есть белку и куницу.

По дороге к Михаилу охотников по моей просьбе ждали гостеприимные дома, ждали лошади, чтобы последний лесной путь километров в сорок не тащить на себе неподъемные рюкзаки, набитые снаряжением и обмундированием.

Звали меня мои знакомые с собой, но я сразу поехать не мог и должен был встретиться с ними попозже, уже в лесу, у Михаила. В назначенный срок я прибыл на катерке в знакомую деревушку и ждал, как всегда, встретить хозяина дома веселым и радушным. Но Михаил показался мне сердитым, смурным. За ужином мы разговорились, и охотник выложил мне всю правду…

Столичные охотники, как и предполагалось, без особых хлопот и трудов добрались в лес и встали на берегу лесного озера. С Михаилом познакомились и обещали разогнать медведей. Правда, почти сразу местным охотникам не понравилось, с каким шумом обрушились приезжие на рябчиков. Рябчиков колотили с утра до ночи из громобойных ружей двенадцатого калибра, и долго потом находил я на лесных тропах пустые пачки от магазинных патронов, снаряженных дробью пятого и шестого номера… Ну а уж начал охотник пальбу — медведя ему не видать: этот зверь уйдет сразу от греха подальше, да еще такой дошлый зверь, как по тем местам.

Дальше — больше… И Михаил стал слышать лай собак, а следом и одиночные выстрелы по таким местам, где рябчику нечего было делать по той поре…

Нетрудно было таежному охотнику, слушая голоса собак и редкие одиночные выстрелы, догадаться, что приезжие колотят белку. Пойти бы, да и сказать сразу, по Михаил посчитал это неудобным: может, ошибся сам, да и приехали-то не просто так, а от знакомого человека.

Белка была еще в рыжем меху, негодная, на сдачу не шла, но ее стреляли, и кормили беличьими тушками пятерых собак. Собаки беличьи тушки едят — так и кормят лаек по зимнему промыслу: шкурку в мешок за плечи, а белку — собаке… Но ведь не летом же, не в перевод пушного зверя.