На дальний мысок я приходил в тихие утренние часы, наблюдал за чайками, собирал землянику среди камней и просто смотрел на воду, цвет которой менялся от часа к часу, от погоды к погоде. Это были чудесные часы, знать о которых отпущено было лишь мне, чайкам и глубокой воде моего озера… И именно в эти часы на дальнем каменистом мыске мне часто казалось, что я нахожусь не на острове, который помнит некогда большую карельскую деревню, помнит богатые кожевни и старый рыбный промысел, а на небольшом клочке суши, окруженной со всех сторон водой. И может быть, именно поэтому, вспоминая чаек, ласточек, рыб, ветра и волны, я чаще вижу себя на небольшом островке посреди большого и очень разного в разное время северного озера…
Как ни старался я поселиться именно там, где все время можно видеть озеро, лес и скалы, мечта моя сбылась не сразу. И только под самую зиму поселился я в доме Тюмина. Но даже тогда, когда пришлось жить в других домах, каждый мой путь, каждая встреча начиналась именно с того крыльца, откуда уходила вверх по скале Карельская тропка.
Она так и называется — Карельская тропка. Эта тропка ведет в лесную деревушку, которая именуется тоже очень ясно и просто — Карельская деревня или еще проще — Карельское.
Чтобы попасть в Карельское, надо миновать дамбу, перейти с острова на берег, пересечь неширокий мягкий лужок, поросший теплой и податливой травой-муравой, на ходу дотронуться рукой до чуть влажного от утренней росы белого ствола березы, оставить позади вечно сырой осинник, попрощаться с густыми еловыми лапами и подняться на скалу к низкорослым кряжистым соснам, выросшим из камня, к светло-серым сединам упругого мха и красно-зеленым пятнам богатых ягодников, лежащих то тут, то там среди сосен и мха.
Дальше тропа в Карельское покажется очень знакомой: снова будут и березняки, и осинники, снова за ворот куртки свалится колючая вилочка хвои, снова нога скользнет с камня, укрытого мхом… Но дальше я никогда не торопился.
Я поднимался вверх на скалу, видел голубое и чистое северное небо, видел внизу воду, то мутно-серую, то фиолетовую, то очень прозрачную, почти бесцветную, видел длинные и круглые, зеленые от травы и кустов и темные от камня острова, слышал голоса стада под скалой на краю болотинки, слышал с той стороны озера шум шоссе, скрытого от меня скалами и соснами, и, конечно, слышал тишину, обыкновенную лесную тишину, знакомую каждому человеку, кто осторожно свернул с шумного шоссе на тихую лесную дорожку.
Тишина приходила ко мне со стороны деревушки Карельское, приходила навстречу по Карельской тропке. Тишина звала к себе, отвлекала от красок воды, от гула лодочных моторов, от мохнатого следа — инверсии самолета над головой, от шума шоссе…
Я хорошо знал это шоссе. Оно начиналось в Петрозаводске и быстро и натруженно уходило далеко на север, увозя людей, продукты, материалы. Обратно шоссе возвращалось немного медленнее, и на обратном пути оно чаще напоминало о себе тяжелым и упрямым ревом лесовозов.
До шоссе было недалеко. Стоило спуститься вниз со скалы, миновать ельник, осинник, березняк, вернуться по дамбе на остров, отвести от берега лодку, опустить в воду винт мотора, рвануть стартер — и через пятнадцать минут я вышел бы на шоссе к шумному потоку машин, автобусов, мотоциклов, увидел бы молоковозы, спешащие в город, увидел бы янтарные сосновые бревна-хлысты, покачивающиеся вместе с прицепом лесовоза, и, конечно, встретил бы шумных неугомонных туристов, прибывших сюда по старой петровской дороге и несущихся дальше к Кивачу, к Гирвасу.
Но обычно мне не хотелось спускаться вниз со скалы, заводить мотор и куда-то плыть. Я оставался наверху, над гранитными расщелинами, по которым, как сосны по скалам, упрямо поднимались снизу вверх кустики ягоды-земляники…
Не знаю почему, но больше всех других ягод мне нравится находить и собирать именно землянику. Проще и быстрее собирать клюкву. По хорошему урожаю два-три ведра клюквы за полдня — это так себе, средняя норма. Интересно и весело обрывать грозди брусники, что ярко и тепло стелятся по открытым солнечным вырубкам. Но все-таки ни клюква, ни брусника, ни малина, ни какая другая ягода не вызывает у меня столько самых разных воспоминаний, как ягода-земляника…
Может, эта привычка вспоминать землянику осталась у меня еще с раннего детства, когда мы беспокойной и громкой толпой неслись вниз с горы к Оке, к лодке-плоскодонке, которая еле-еле вмещала в себя всех мальчишек и девчонок с нашего конца деревни, желавших попасть на ту сторону реки, в луга, за ягодой.
Я затрудняюсь сейчас сказать, была ли та ягода именно земляникой. Она росла среди толстых и сочных стеблей высоченной луговой травы и была оттого немного бледной. Но эта бледная ягода всегда оказывалась очень вкусной. Она походила на крупную землянику, но почему-то мы все до одного звали ее по-другому: не земляникой, а клубникой.
Собирать клубнику было удивительно интересно. Ты пробирался среди здоровенных кустов, раздвигал стебли трав и то и дело натыкался на птичьи гнезда, на птенцов-слетков или на шустрых пуховых зайчат. Этих зайчат мы иногда ловили и приносили в деревню вместе с многочисленными рассказами о том, что с кем приключилось сегодня в лугах, кто и как собирал сегодня клубнику-землянику.
Мы не собирали клубнику про запас, не приносили ее домой в банках, бидонах, но тем не менее память о близких мне рязанских местах с тех пор прочно связана именно с этой ягодой, что росла широко, сочно и крупно по богатым заливным лугам за Окой. Родила эта ягода каждый год — наверное, там, в тепле рязанских земель, среди высокой густой травы и буйных кустов не страшны были ей ни холодные ветры, ни поздние заморозки, что могли погубить цвет и лишить заливные луга ягодного урожая…
Пожалуй, ветра и заморозки не мешали цвести и приносить урожай и той землянике, что росла в Брянских лесах. Быстрая и удивительно чистая речка Нерусса вольно петляла среди дубрав и сосновых боров. Вот в эти сосновые боры я и ходил за земляникой. Я собирал ягоды здесь всегда лежа на животе, несмотря на всякие предостережения относительно гадюк, которые якобы и любят как раз самые ягодные места. Земляника в Брянском лесу была очень теплой, очень сладкой и чуть терпкой, как гречишный мед. И вот эти красные, даже рубиновые, ягоды, звонкие сосны корабельной стати, стрелочки смолокуров по сосновым стволам, легкий сухой мох и опустивший к земле листья зрелый ягодник и остались для меня доброй памятью о приветливой и щедрой Брянщине…
В сырых Вологодских осинниках и сумрачных еловых островах Архангельской земли земляника не родилась. Но зато какая радость приходила к тебе, когда, окончив прокос по луговому клеверу и вернувшись к началу нового прокоса, на самом краю лесной полянки, среди срезанного косой поповника, клевера и стеблистой травы ты замечал вдруг мелькнувший огонек скромной северной ягоды.
Ты нагибался, осторожно разбирал влажные от утренней росы, только что упавшие стебли трав и, конечно, находил среди них кустик земляники. Он был особенно дорог и светел среди северных ветров, сырых осиновых стволов и тяжелых, мокрых еловых лап. Ты долго не решался положить ее в рот, но когда ягода подавалась языку, ты неожиданно открывал для себя главную тайну северной земляники.
Нет, эта земляника не была бедной родственницей богатых ягод среднерусской полосы, нет, она не забралась сюда от худой жизни, от нехватки земли — просто она родилась здесь, просто здесь была ее земля, ее родина, и на этой земле росла своя собственная земляника.
Она была нежна и мягка, удивительно ароматна, но этот аромат был настолько тонок, что казался сродни северной девичьей застенчивости. Скромная, нежная, светлая ягода среди черных елей и седых осин, ягода — родня ромашке и клеверу, родня развеселому лужку-выкосу, наверное, именно такой землянике и суждено было жить на Архангельской и Вологодской земле…