Было ли так или нет — не знаю, остались ли в Царевичах какие Петровы дети, навез ли сюда Петр Великий тьму-тьмущую государственных людей, которые его именем брали и казнили всякого супротивного мужика за лихую езду и шустрые слова, но ни в песнях, ни в присказках, ни в сказках не слыхал я по северным лесным местам ни слова о великих бедах, о немилом барине, что отнял у своего ямщика любовь, не было в этой народной истории ни грома кровавых битв, ни хриплого карканья ворона, ни сиротских пепелищ.
Может быть, поэтому и запомнил лесной Север в своих песнях и сказках лишь самое чистое и самое доброе, что дано человеку, — запомнил вечный свет голубого ясного неба, зовущий свет таких же ясных и таких же вечных глаз матери любимой и белые крылья больших неторопливых птиц, которые приносили с собой солнце и радость.
Мудрая, светлая доля выпала нашему лесному Северу — остаться в стороне, как летописцу, от верных и неверных степных дорог, жить, помнить и сохранить самое главное, что пронесла через все страдания и мучения святая Русь, — сохранить свет и правду, глубину чувств и трезвость мысли, сохранить душу, широкую и щедрую, обидчивую, но прямую, не таящую от гостя доброго слова, а от врага великой силы, умеющую с честью жить и с честью проститься с землей.
Внимательно читал я все, где вспоминался северный край, узнал и о Кижском восстании уже в послепетровские времена. Узнал о расстреле крестьян, что отказались от государственных работ на заводах, крестьян расстреляли на том самом острове, где сегодня высятся многоглавые Кижи, у тех самых церквей в самой церковной ограде, на манер которой поднято сейчас вокруг Кижского погоста новое ограждение. И снова, сколько я ни искал по северным поселениям народной памяти об этом событии, так ничего и не нашел — пожалуй, и в этот раз по северным лесным местам не разошлось широко эхо государственных пушек…
Тихо и незаметно жил на севере простой люд по глухим лесным местам, будто самолично отдав право владеть собой тем, кто ближе тянулся к большим дорогам. Дома, стоявшие у больших дорог, богатели, богатели на лесном, торговом и церковном делах, а тот, кто честно и верно справлял свои скромные и трудные лесные работы и промыслы, с давних времен держал в памяти науку, что хлеб можно печь и из сосновой коры. И приходила эта горькая на вкус наука к лесному старателю на выручку чуть ли не каждую зиму.
Не для красного словца шло когда-то по широкой Олонецкой губернии, да и сейчас еще помнится, как дань прошлому, что «карел кору ел»… Ел сосновую кору коренной житель северного лесного края, потомок хозяев древней Кариаланды, древней северной земли, о которой и сейчас еще поется в скандинавских сагах.
И чудным может показаться сейчас, как это так, как это можно было голодать на земле, где из века в век звоном звенел первосортный строевой лес, где шестьдесят тысяч озер, а к ним еще и Белое море могли прокормить рыбой не одну Карелию, не одну Олонецкую губернию. А ведь карел был рыбаком, да еще каким рыбаком! И ловил этот рыбак рыбу, и поставляла Олонецкая губерния одного снетка ежегодно чуть ли не два миллиона пудов. Выделывала и поставляла Олонецкая губерния каждый год по два миллиона беличьих шкурок. Так неужели не было с этих миллионов малой платы хотя бы на хлеб для лесного старателя?!
Теперь, когда местами поубавилось леса, рыбы, дичи, рисуем мы себе порой слишком радужные картины прошлого доброго времени: представляем, как жил в мире с природой и с самим собой прежний рыбак. Видим этого рыбака сидящим за самоваром, а рядом с самоваром лежит только что поданный хозяйкой свежеиспеченный рыбник, и запечен в этом рыбном пироге князь северных вод, самая лучшая северная рыба — онежский лосось… И хочется нам туда, к этому рыбаку, хочется через многие года разом оказаться за тем столом, чтобы подышать, пожить хоть с полдня прежней северной идиллией…
Но не было ничего этого! Не было бесконечных мирных дней покоя и тишины — был труд, тяжкий, изнурительный, по нашим понятиям, труд с плохой снастью на неверной северной воде. Не было и лосося в рыбнике на столе у карела-рыбака… Правда, ловил он и такую рыбу, но именно эта, самая лучшая рыба шла в первую очередь из его сетей на сторону, чтобы выручить хоть какие деньги…
Так уж велось по всей нашей богатой и нищей земле — запутали, заморочили эту землю из века в век откупами и монопольными компаниями, а потому назначали тебе за твой труд не по твоей просьбе, а по монопольному хотению, и кому какое дело, пухнет или не пухнет мужик с голоду, да еще с голоду и злей на работу бывают. А не хочешь, так не берись за труд, снимайся с родных мест и бреди — ищи себе дело в чужих краях.
И понимал я, ох как понимал тех русских, карельских и финских рабочих, что в апреле восемнадцатого года совсем малыми силами под Кемью отбили наступление белого генерала Манергейма, который клялся не опустить своей шашки до тех пор, пока Карелия не будет завоевана.
А те полуголодные отряды Красной Армии, малочисленные карельские партизаны и сильные лишь духом своим финские красногвардейцы, что два года, плохо вооруженные, несли огромные потери, борясь с интервенцией за свою Карелию… Что вело их в их подвиге, что помогло им все-таки ликвидировать фронт белых и устроить на древней земле Кариаланде Карельскую трудовую коммуну?.. Властолюбие? Честолюбие?.. Нет! Была эта трудная, кровавая борьба-битва битвой-борьбой за право человека, работающего на земле, счастливо вершить свою работу.
Помнит Карелия и по сей день детали интервенции на Белом море, помнит, как добирался интервент до Кондопоги, как дошли белофинны в девятнадцатом году до Петрозаводска и Ладейного Поля, как гремел здесь трехмесячный бой, после которого и бежали белые банды.
Помнит и благодарит Карелия свою Красную легенду, своего Тойво Антикайнена, что с такими же, как он, горячими от светлого мужества красными курсантами пронесся лесной лыжней по тылам белофиннов и подвел последнюю победную черту под разгромом интервенции.
Помнит Карелия, как после разгрома белофиннов у Кимао озера — Тунгуды не досчиталась северная земля многих своих старателей. Уходя, обманом и насилием угнали белые банды десять тысяч карел, угнали вместе со скотом, утварью. А потом эти замученные, отчаявшиеся было люди долгими, трудными дорогами возвращались обратно.
Но ни кровь боев за победу труда на Карельской земле, ни те многие потери, что выпали на долю древней Кариаланды, пожелавшей стать Трудовой коммуной, все же не были так невосполнимо глубоки, чтобы не смог вернуться лесной старатель к своему прежнему ремеслу. И ожили вновь дальние, глухие поселения: принялся рыбак вязать свои сети, крестьянин пахать свою трудную северную землю, а лесоруб валить лес.
Жили и дальше лесные поселения не спеша, от властей не бежали, хлеб от продотрядов не таили, да и что было делать продотряду в лесу, какой здесь был хлеб по сиротским пожням. А если что другое: масло, рыба, меха — так это всегда сами на люди вывозили — сами по ярмаркам не торговали, брали за товар что дадут на месте — и то ладно.
Не прибирали по лесу и кулаков: какой там в лесу кулак, когда на всю деревушку, на два десятка домов, набиралось всех лесных выкосов и пожень на сегодняшнюю меру гектаров восемьдесят, а сто — так и много. А то, что Лесные Дачи, строевой лес, поотбирали у своих купцов да английских господ, так это добро — свой он лес, наш, а не пришлый. То-то и лез сюда интервент, боялся елку с сосной потерять.
Возможно, так бы и дальше доживал свой век лесной Север, не очень смело выходя к проезжим дорогам, если бы не большая беда… Отняла она, беда-война, самых наилучших мужиков, отняла и не вернула совсем. Худое бабье сиротство пришло в лес. И трудно было сразу помочь большой беде, трудно поднять на ноги новых мужиков. Так и были дальше без света и большой радости лесные деревушки, все еще хранившие память о прежних временах.
Любил я эти тихие лесные поселения и в горе, и в праздники и была у меня к ним своя собственная любовь, любовь тайная, не высказанная вслух, боялся я открывать свою тайну, когда лесные деревушки метались, мучались, не зная, что делать: остаться ли в лесу, или оставить лес и выйти навсегда к дороге, в поселок… И часто уже потом, завидя сверху, из самолета, светлые пятнышки недавних пашей среди тайги, полоску лесного озера и с десяток игрушечных домиков у самой воды, сжималось у меня сердце, хотелось остановиться и сразу очутиться там, пройти по знакомой улице, посмотреть на знакомые окна и долго-долго пить легкую озерную воду. Но самолет летел дальше, и терялись среди тайги светлые пятнышки недавних пожней и выкосов…