Жены и дети уходили довольные, зная, хоть загуляй мужик после тоней, все равно семья в обиде не будет: и рыба есть, и деньги в доме. Да и где там загулять, когда деньги уже унесены. А посмеешь явиться домой в нетрезвости, с криком и кулаками, дойдет твоя пьяная потеха до старика — пиши пропало. Уж здесь хоть на колени падай, а старик не простит.
Жены и дети уходили, и тогда бригадир посылал самого доверенного человека с деньгами в рыбацкий магазин за водкой. Ящик приносили, ставили на стол — и твори с этим винищем, что хочешь: хочешь — пей, хочешь — залейся, хочешь — пои других, но только тихо, без всего этого, а то опять немилость старика — и прощай море Онего… Нет, взять-то куда в другую артель возьмут, но другое уже не то: здесь свои, рядом все, а там будто на стороне, да еще спросят: «Погнал Гадов, что ль?..» И не будет там старика Гадова — хоть крут, но честен, сердцем прям и людей уважает.
Так и жила мало-помалу эта рыбацкая бригада, кого-то отпуская с воды, кого-то принимая из новых, до тех пор пока старик вдруг не занемог, а вскоре и помер. И не пил, не сидел у ящика с крепким вином, уходил, оставляя рыбаков одних в конторе, и позволял себе лишь по приходу домой выпить рюмку своей калгановой. Пил эту рюмку прямо у шкафа, наливал сам и кончал на этом весь праздник, чтобы не показывать никому, что надо ему, рыбаку, выпить с устатку… А может, болел желудком и оттого и делал сам для себя калгановую. Кто знает: крепок был на вид, ходок на ноги, силен в охоте с ружьем, смел на воде, а вот все-таки помер, да рано, поди…
И кто знал, что был у старика Гадова и другой износ — не от тяжести руля, не от весел, не от ледяной воды был он, как всякий крепкий русский человек, глубок душой, и долго, до исполнения, берег в себе и большую радость, и тягостную Думу.
Жил бригадир до войны в большом рубленом доме. Жил в достатке, работал и растил сыновей и не думал, поди, никогда, что докатится война до его дома. А она докатилась…
В это время шла рыба, и весь бригадный флот был в Онего, в Ялгубе. Ни оставаться самому, ни оставлять снасть и флот не было и в мысли: была у артельного отца-полковника и еще одна глубинная черта — непокоренность, что приходит от той же душевной силы и единорожденной жизни, которая давалась тебе всего лишь раз и отдать ее можно было только одному делу, одной земле и одному народу.
Семью бригадир погрузил в лодку. Рядом с женой сидел подросток Петро — ему-то и поручил отец заветный сундучок, на дне которого лежала серебряная медаль за рыбацкие труды.
В Ялгубе остановились. Семью бригадир поместил на квартиру, пока не вернется, а сам погнал флот и снасть в указанное место. Подошел к назначенному причалу уже поздно в темноте, людей не разобрал, да и не хотелось верить, что своих вдруг нет. Опомнился, да поздно: не повернуть, не утопиться.
Лишать жизни пожилого рыбака не стали, наскоро заточили в глухую клеть, а флот и снасть прибрали, и только одна-разъединственная рыбацкая барочка стояла у берега на веревочных чалках. К темноте арестованный рыбак осмотрелся, бежал из клети, пробрался к причалу, отвязал лодку и оттолкнул свою родную посудинку в озерную ночь.
По звездам на парусе прибыл беглец обратно в Ялгубу за семьей. И тоже не гадал, что и здесь нет уже своих. Подошел к берегу смело, и приняли его прямо из воды чужие руки. Но бежать уже было некуда: рядом были жена и сынишка. С ними свиделся, обещав новым властям никуда из деревни не уходить. Но не вытерпел и новой ночью через горы и лес сбегал в Шую и к утру вернулся обратно.
Своего дома уже не было, дом сгорел, и хоть некуда было податься, погрузил в лодку семью и вернулся туда, откуда уходил всего два дня назад. Поселился у родных, присмотрелся, а потом пришлось браться рыбаку за свой труд — ловить рыбу, но теперь на чужого хозяина.
Те, кто вернулся обратно вместе с бригадиром, вспоминали это время так.
Ловить — ловили. Снасть у финнов была добрая, но рыбу из сети брать запрещали и сами не давали. Деньги платили финские. На фотокарточку раз заставили сниматься, хорошую рыбу в руки дали. И по карточке потом поднесли — культурно все. Но неволя и есть неволя. Посты кругом. Но старик посты ходил: ему разрешали. Потом говорили, что старик партизан возил. Но сам молчал и тогда и после — из него не вытащишь…
Возил ли бригадир тайно партизан? Наверное — какие-то люди у него по ночам бывали. Но не пытал я архивы, не собирал по новой Шуе старые и уже забытые, да к тому же не очень гласные по тем временам, истории. Петро, сын старика, мои предположения особо не развивал, ибо точно не знал, только слыхал как-то от отца, что было такое. Да и кто что может сейчас точно знать о ночных поездках шуйского рыбака, а документов всех от него осталось — одна медаль с Выставки. А вот то, что была у справного рыбака всю войну тяжелая дума, старик не скрывал…
Мучался рыбак от мысли, что сам, своими руками отдал лодки и снасть, и держал эту мысль в себе до самого последнего дня. А когда хозяин-финн загодя стал свертывать дело и помаленьку распродавать имущество, старик Гадов, собрав по своим рыбакам финские «рубли», откупил у хозяина-финна лодки. Но на снасть, дорогую, добрую, денег бы все равно ни у кого не хватило. И знал Гадов, что не милуют финны за воровство, но рассудил по-своему.
Снасть стояла в воде, и до последнего дня привозили рыбаки хозяину рыбу. Хозяин торопил рыбаков поднять снасть, но те, как могли, отнекивались, ссылаясь на богатую ловлю, и тянули время. В конце концов Гадов затопил снасть, дождался своих и встретил их полной рыбацкой артелью с лодками и снастью.
После этого боль у старика вроде бы улеглась, и он снова водил верной рукой рыбацкий флот в Онежское озеро.
Вот и вся история, которую помнят и знают, которую слышал я и от Петра Гадова, потомственного шуйского рыбака.
Все было за то, чтобы остаться Петру на воде, пойти дальше вместо отца. Но времена менялись, рыбак по бригадам мельчал, отцов-полковников у бригад поубавилось после войны, и Петро, рассудив, видимо, что не будет по новой Шуе пока прежней работы, пошел на сплав, там — на трактор и нашел себя в технике. И нет, пожалуй, такого мастера сейчас по всей реке, который выслушает любой мотор так, как Петро Гадов. И лодку сошьет: и самую быструю, и по старинке сделает, и для подвесного мотора.
Последняя лодка, которая носила меня по Логмозеру, раскидывала носом шуйскую воду, боролась с шуйскими порогами и держала любой ветер бурного Укшезера, досталась мне от Петра Гадова. И благодарен я этому человеку за все, чего касалась его рука, и не понимал я, пытаясь встать рядом с некоторыми шуйскими «рыбачками», как это он, Петро Гадов, знавший всю реку, умевший работать с любой снастью, не держит сетей, как другие, а обходится по новой привычке рыбой из магазина, и пекут в его доме северные рыбники не со щукой и сигом, а с хеком да палтусом, о которых старик Гадов, пожалуй, и не слышал.
Но Петро Гадов озеро не бросил, возил в озеро по весне малое число колпаков, возил тихо, как дедка-заозер, отмечал в записной книжке все, что касалось рыбы, знал каждую рыбью тропу, но допускал к этим тропам лишь поплавочную удочку. Брал с собой на рыбалку дочку Светку, отчаянного рыбака, и маленькую собаку, спаниеля Ладку.
Так и путешествовали они по старым рыбацким тоням, где когда-то промышлял артелью бригадир Гадов, с удочкой и игрушечной, не по поселку, ушастой собачонкой. И не от страха перед рыбнадзором принял Петро новую Шую, не с горя завел собачку спаниеля и певчих птичек. Досталась, видимо, ему глубокая мудрость потомственных старателей, не упрямых, не смурных, а прямых и правильных, досталось уважение к честному труду, и не мог он воровать, таиться по ночам, ползать с неводами, прятаться и бежать от рыбнадзора, не мог он стать врагом той воды, которая дала славу его фамилии.
Были у Петра Гадова свои законы, свое повое дело, своя слава, а любовь к воде, к лесу перенес он на простую рыбацкую снасть-удочку и на певчих птичек, которых ловил, выдерживал, учил жить в клетке и дарил друзьям. Вот эти самые птички и стали для Васьки Феклистова первой причиной насмехаться над Петром Гадовым.