Даже когда баронесса пыталась поговорить о чем–то другом, в конечном счете все равно возвращалась к любимым темам. Она гладила меня по голове, как будто я был ее ребенком или любимым псом.
— Симка, в Константинополе я собираюсь встретиться кое с кем. Ты мог бы поработать с ними с немалой выгодой.
Так выяснилось, что она уже распланировала наше будущее! Баронесса, казалось, позабыла о моей миссии, о моих отношениях с миссис Корнелиус, о моих устремлениях. Когда я бормотал что–то обо всем этом, она просто отмахивалась:
— Ведь нет ничего плохого в том, чтобы рассмотреть разные варианты. Правда?
— Ты слишком много думаешь обо мне. — Я взял ее за руку. Я был нежен. И все же мы едва не повздорили. — Ты должна сначала подумать о собственных интересах. Я совсем неплохо заботился о себе несколько лет!
— Я считаю твои интересы своими, — сказала она. Это было едва ли не самое откровенное из ее утверждений.
Чтобы отвлечь баронессу от подобных мыслей, я плотно прижал руку к ее груди и укусил за мочку уха.
Поскольку я не мог совладать с ее воображением, мне пришлось прибегнуть к мелкому обману, использовав «тайные приказы», — это оправдание в прошлом сослужило мне превосходную службу. Если бы мне захотелось, я мог бы под этим предлогом сбежать на следующий день после прибытия в Константинополь. Я мог бы даже наслаждаться обществом баронессы в течение недели после высадки, а потом удалиться с высоко поднятой головой, не опасаясь, что Леда станет мне мстить. В крайнем случае я также обратился бы за помощью к миссис Корнелиус. Хотя тогда я не мог ей довериться — она почти все вечера проводила с английскими моряками и редко ложилась спать до рассвета.
Удовлетворившись разработанным планом отступления, я снова расслабился, хотя призрак Бродманна по–прежнему тревожил мой покой. Ночами я проводил немало времени в поисках Бродманна или человека, который так его напоминал, но безуспешно. Дважды я дожидался у запертой каюты, но был вознагражден лишь слабым стоном или негромким сухим кашлем, продолжавшимся несколько секунд. Я обычно вставал очень рано, часто до того, как миссис Корнелиус возвращалась со своих пирушек, и наслаждался одиночеством на палубе. Через пару дней после отплытия из Новороссийска погода начала улучшаться. Иногда между облаками, силуэты которых напоминали спящих белых медведей, даже виднелось синее небо.
Через некоторое время стало казаться, что эти белые горы окружили наш корабль. Мы словно дрейфовали в одной из тех подводных пещер, которые, по словам ученых, скрываются в толщах ледников; эти пещеры ведут к неоткрытым тропическим континентам, где исследователь может обнаружить примитивные страны, населенные дикарями. Рев двигателей громким эхом отзывался в моих ушах, словно заполняя весь мир вокруг. Неужели Россия утонула в слезах смерти, и только мы одни избегли общей участи? Может, мы плывем над крышами безмолвных городов, населенных одними лишь мертвецами — мертвецами, волосы которых качаются, как морские водоросли, а обреченные глаза молят об освобождении? Мы не могли остановиться. Мы не могли им помочь. Мы искали свой Арарат. Я начал думать, что цивилизации действительно настал конец, и мы — единственные оставшиеся в живых. Может статься, мне самой судьбой суждено привести этих людей в новую эру. Лучшие из них, особенно англичане, уже считали меня пророком. Теперь я вновь обрел смысл жизни, постиг свое великое предназначение. Разумеется, я не предполагал всерьез, что миру настал конец, но метафора была точна. Я стоял на передней палубе «Рио–Круза», кутаясь в меха. Черные с серебром казацкие пистолеты, лежавшие в карманах, по–прежнему напоминали о моем наследии, и я с каждой минутой все сильнее верил в то, что меня ожидает блестящее будущее. Позади осталась любимая, но полностью опустошенная Россия, впереди была Европа. Она выучила уроки войны и теперь, конечно, восстанет из руин, наступит золотой век справедливости и процветания, мои технические способности будут немедленно признаны, и я сыграю одну из главных ролей в великом Ренессансе. Будущее в руках могущественных христианских держав: Великобритании, Франции, Италии и Америки, даже Германии. Будущее небоскребов и подводных туннелей, телевидения, передатчиков материи и, самое главное, летающих городов. Пусть Россия со всеми ее грехами сгинет в Средневековье, в котором мелкие царьки будут сражаться за власть над ничтожными территориями. Запад станет раем из хрома и стекла, империей, возносящейся к облакам, миром современных машин и замечательной электроники, истинным наследником Византии. Наступит греко–христианская Утопия!
Две тысячи лет назад мы сбились с пути. Теперь нам снова даровали шанс отыскать путь и пойти по нему. Турки преклонили колени, евреи обратились в бегство. Карфаген снова побежден, и на сей раз он не получит передышки и не сможет вернуть утраченную силу. Я знал, что не одинок в своих мыслях. На всем протяжении христианской истории мужчины и женщины готовились к исполнению великой задачи. Bu ne demektir?[15] Люди смеются надо мной, когда я рассказываю им, что могло бы случиться. Они не понимают, как много нас было, как легко (если бы не махинации ничтожных и жадных негодяев) мы могли бы воплотить мечту в действительность. Всякий, кто знает меня, скажет вам, что я совсем не склонен к подозрительности, — паранойя чужда мне, — и все же только идиот станет отрицать власть Сиона. Именно их темные замыслы противостояли идеалам, которые отстаивал я и такие, как я. Мистер Томпсон был одним из таких сочувствующих. Я обратился к нему. Следовало держаться на разумном расстоянии от баронессы. Я доверился мистеру Томпсону и сказал, что мне трудно представить, как я смогу выжить за пределами России. И он снова заверил меня, что такие мужчины, как я, необходимы везде, особенно в Великобритании. По его словам, я был чудом, гением. Мои таланты не пропадут впустую. На протяжении долгих часов, сосредоточенно покуривая трубку, он спокойно обдумывал мои идеи, признавая, что многие из них выше его разумения. Однако мистер Томпсон был убежден, что меня ожидает будущее инженера.
— Я завидую вам, мистер Пятницкий. Троцкий — идиот, раз изгнал из страны таких людей, как вы. Я удивлен, что вы не думаете об Америке. Будь я молод, отправился бы именно туда. В Америке ценят таких, как мы.
Но Соединенные Штаты тогда не привлекали меня, хотя образы краснокожих, жителей приграничья и буйволов, позаимствованные из романов Карла Мая и Фенимора Купера, были достаточно романтичными. Я полагал, что в Америке нет настоящих городов и подлинной цивилизации. Для того чтобы создать истинный город, по моему мнению, требовалось время. Я покачал головой:
— Я не хочу строить машины для ферм или локомотивы, не хочу изобретать методы массового производства дешевых часов. Пусть шахтеры добывают свое золото — я не стану отнимать у них ценности в обмен на какие–то дешевые игрушки!
Мистер Томпсон пожал плечами:
— Вам лучше бы позабыть о европейских склоках. Янки держатся особняком. Я знаю, каковы они. Британцы очень уж склонны заботиться о других.
— Я — русский и славянин, мистер Томпсон. Я не могу бросить Европу в такой беде. Вдобавок я христианин. Моя верность не подлежит сомнению. Но для большевиков и евреев я не буду изгнанником. Все знают, что евреи уже управляют Нью–Йорком. Я не имею ничего общего с жадными буржуа, которые плывут на этом судне. Пусть едут в Америку, если хотят. Все они дезертиры.
Когда начался этот серьезный разговор, мы прислонились к трубе, чтобы согреться, и устремили взгляды на черную, невыразительную морскую гладь. Разноцветные огни нашего корабля, красные, зеленые и белые, отражались в воде — мы как будто плыли в темных облаках сквозь бесконечное пространство. Мистер Томпсон вновь разжег свою трубку.
— Вы, русские, просто безнадежно упрямые существа, должен признать. Я уже видел беженцев в Константинополе. Человеку с вашими талантами будут рады где угодно. Но что, по–вашему, случится с остальными? С женщинами и детьми? Им позволят вернуться, когда закончится война?
Я не смог ответить. В те дни никто бы не поверил, какие будут твориться безобразия. Многие вернулись во время так называемой новой экономической политики. К 1930 году почти все они были мертвы. Не стану притворяться, что по прошествии лет я лелеял надежду на благодарность или по крайней мере признание у себя на родине. Я не дожил бы до нашего времени, если бы ухватился за соломинку, протянутую красными в середине двадцатых.