На желтом песке розовой стайкой стояли фламинго. Стояли и так выкручивали, изворачивали свои длинные шеи, что мне казалось — еще одно-два неосторожных движения, и чья-нибудь шея захлестнется тугим узлом. Отчаянно расшумевшись на весь зоопарк, кричали два пеликана, а тучная, пышная пеликаниха, из-за которой, по-видимому, произошла вся эта ссора, поглядывала на дерущихся птиц желтым невинным глазом и одобрительно покряхтывала: так его, родимого… так его. Крокодилы лежали в воде, как гнилые, грязные бревна. Из их приоткрытых ртов торчали длинные и острые зубы, и мне подумалось: почему художники-карикатуристы изображают империалистов в волчьем, а не в крокодильем обличье? Ведь крокодильи зубы куда более страшные.
Потом я задержался у клеток с обезьянами. Мартышки веселой гурьбой носились друг за дружкой, устраивали посреди, клетки кучу малу и дергали пожилую, солидную мать-мартышку за хвост. А рядом грустили макаки-резусы. И, чтобы хоть чуть развлечься, что-то выискивали в своей шерсти. Около клетки стояла большая корзинка с яблоками и огромными сочными кусками арбуза. Даже в тени уже стало жарко и душно. Отчаянно хотелось пить. Выбрав в корзине кусок посочнее — кусок, весь светящийся сладким душистым соком, — я отдал его резусам. Макаки разломили арбузную дольку пополам и, причмокивая, пуская струйки сока на подбородки, стали его есть. Они так соблазнительно ели арбуз — ведь день был такой жаркий! — что я достал еще один кусок, себе.
Ночью прохладные ливневые потоки прополоскали улицы, площади, и, когда мы утром ехали в Морской институт, город, казалось, стал еще красивее: ярче зеленели пальмовые листья; красным, фиолетовым и желтым цветом пестрели парки, аллеи, сады — как видно, за ночь распустилось много новых цветов; громче и веселее звенели детские голоса. А сам воздух был удивительно душист: в нем улавливались и резкие соленые запахи моря, и терпкая прелость тропических растений.
Быстро и послушно легла под колеса автобуса уже знакомая дорога; вот и институт. Нас приветливо встречают директор, молодой кубинский ученый и научные сотрудники — почти все молодые, только что окончившие университет ребята.
На большом столе шуршат карты, кальки, различные схемы и диаграммы. Докладывает о проделанной работе в районе Бразилии и в Карибском море Виктор Жаров. Он почти свободно изъясняется по-английски, и сотрудники института внимательно слушают его, а потом, после отчета, сами вступают в разговор, касаясь различных проблем освоения новых промысловых районов.
Потом мы совершаем небольшую экскурсию по институту. Нам показывают уютные, отлично оборудованные лаборатории, библиотеку, подсобные помещения, институтские аквариумы с лангустами, креветками, крабами и различными рыбами.
Мы знакомимся с кубинскими учеными. Один из сотрудников института, невысокий полный мужчина, смотрит на Жарова и на приличном русском языке уверенно говорит:
— Послушайте… мы с вами где-то встречались.
— Да, мне ваше лицо тоже знакомо, — отвечает Жаров, — может, в Риге, на советско-польском совещании?
— Нет, а не в Гдыне ли, на польско-советском совещании?
— Нет. Там я не был. Постойте, по-видимому, мы виделись в Москве, на сорок восьмой сессии Международного совета по изучению моря?
— Вспомнил! Не в Москве, а в Гвинее. В 1960 году в городе Конакри. Только тогда вы были без усов. И без бороды.
Действительно, с Оконским, сотрудником Гдыньского морского института, Виктор встречался в Гвинее. Там поляки помогали гвинейцам в создании своей, отечественной рыбной промышленности, а Жаров искал тунцов в тропической зоне Атлантического океана. И судно их заходило за топливом в Конакри.
Кроме польского ученого, в кубинском институте работают специалисты и из других стран. В ближайшее время сюда должна прибыть группа советских ученых и инженеров — биологов, океанологов, гидрохимиков.
Экскурсия продолжается по великолепному институтскому парку, в котором собрана богатейшая коллекция тропических растений, и заканчивается в институтской столовой. Начался обеденный перерыв, и нас угощают лангустами в резком душистом томате, жареными бананами и еще какой-то вкусной, по-тропически терпкой снедью.
Уезжая из института, говорим не «прощайте», а «до свидания». Кто знает, может быть, мы сюда еще и вернемся!
Отход из Гаваны назначен на вечер.
Захватив фотоаппарат, я спешу в город, чтобы еще несколько часов побродить по его ставшим уже знакомыми улицам.
По Малекону мчатся сверкающие автомобили; прогуливаются парочки; свесив ноги к воде, задумчиво глядят в воду рыбаки-любители. Море сегодня неспокойно — шумит, волнуется внизу. Волны подпрыгивают и лижут пенными языками подметки рыбацких ботинок. Но люди не замечают их — все внимание сейчас в чутких пальцах, сжимающих тонкую леску, — не дрогнет ли она?
Я останавливаюсь у нагретых солнцем каменных плит: вот здесь в тот раз сидела Норма. А сейчас ее нет. Погладив грубый гранит рукой, я мысленно прощаюсь с ней, благодарю ее: по ее выразительному, подробному рассказу я представил себе, как, выставив вперед автоматы, бежали к президентскому дворцу студенты, как гулко громыхали их ноги в полутемных залах и коридорах, как свистели пули, оставляя на сером песчанике глубокие темные оспины. Там, у дворца, слушая Норму, я слышал рев мотора бронированного «кадиллака» низвергнутого диктатора, мчащего к аэродрому; там я ощутил тяжкое дрожание асфальта под ногами. Это ползли, лязгая гусеницами, тяжелые трофейные танки «Шерман» с бородатыми мужчинами на приплюснутых башнях. В Гавану вступила армия Фиделя Кастро.
А потом я пошел дальше. Заглядывал в амбразуры древних крепостей, из которых туповато смотрели в мое лицо жерла навеки умолкнувших орудий; закинув голову, разглядывал памятник — две высоченные мраморные колонны, на которых всего несколько лет назад восседал бронзовый американский орел, символически раскинувший свои широкие крылья над Гаваной. Бородачи накинули тому орлу на крутую бронзовую шею канат и, весело ухнув, сбросили ненавистный символ на мостовую. А колонны оставили — пускай себе стоят. Может, еще пригодятся. Около другого памятника — генералу Масео — было шумно и весело. Чуть в сторонке ребятишки играли в бейсбол, а другие запускали воздушного змея. На ступенях памятника сидели уличные фотографы. За небольшую плату они могли заснять любого, кто только пожелает, с бронзовым Масео. Но до генерала было высоко — его конь парил чуть ли не у самого неба, на десятиметровой высоте, и поэтому тех, кто пожелал сфотографироваться, фотограф ставил рядом с бронзовыми женщинами, окружившими постамент. Из-под черного покрывала раздавался звонкий щелчок фотоспуска: все в порядке! За снимком придите через два часа!
Здесь, около памятника, я познакомился с двумя девочками: Кармен и Каридой. Они, устроившись у монумента, играли в школу: Кармен была учительницей, а Карида — ученицей. Кармен диктовала, а Карида выполняла задания — чертила на небольшой грифельной доске кривые буквы и рисовала смешных пузатых человечков. Толпа человечков уже заполнила черную доску. Казалось, толкни их — и пойдут они гулять по городу, тонконогие, головастые создания. Заметив, что я наблюдаю за ними, Кармен засмеялась и что-то шепнула подружке. И та нарисовала еще одного человека — по-видимому, меня. Я был странно изогнут — голова в виде шарика с двумя точками и двумя палочками находилась в одной стороне доски, а туловище, соединенное с головой линией-шеей — в другой. Ах да, это потому, что вся центральная часть доски была занята другими забавными людьми.