Дядюшка Оскар жил в доме уже пятнадцать лет и знал всех жильцов. Правда, за последнее время ему мало с кем приходилось разговаривать. Надо было соблюдать осторожность. Но все-таки он приглядывался к людям.
Взгляд дядюшки Оскара задумчиво скользил с одного этажа на другой. Коммивояжера с первого этажа они, конечно, не возьмут. Он же сам наци. Доктор Бем, правда, еврей, но из-за него полицей-президент не будет страдать бессонницей. Доктор Бем рад, что ему хоть дышать позволили. Кого же в доме можно подозревать в тайной революционной работе?
Взгляд дядюшки Оскара переходит выше — на третий и на четвертый этажи. Потом еще выше — на чердачное помещение. Тут он остановился.
Дядюшка Оскар был, разумеется, прав. Дом был оцеплен полицией. Без удостоверения личности не впускали никого.
У подъезда стоял полицейский грузовик. Пять рабочих и молодая работница уже стояли на нем. Их забрали в другом месте. Двое шупо[1] сидели тут же, зажав винтовки между колен.
Арестованные с потемневшими упрямыми лицами стояли неподвижно и тихо, тесно прижавшись друг к другу. Девушка держала за руку молодого рабочего. С его изуродованного лица текла кровь.
Все они напряженно смотрели на входную дверь: кого еще выволокут оттуда эти кровожадные собаки? В их взглядах были теплота и твердость. Эти взгляды, ожидавшие нового товарища, были похожи на руки, протянутые, чтобы поддержать падающего.
Тем временем швейцар Фогель испытывал большой страх. Его комната была полна полицейскими и штурмовиками. Офицер и шпик тоже были там. Швейцар положил на стол домовую книгу и, заикаясь, пролепетал:
— Пожалуйста, пожалуйста… к вашим услугам, господин офицер…
Совесть его была чиста. Еще пять лет назад он, получив это место швейцара, вышел из социал-демократической партии. Хозяин дома хотел только «аполитичного» служащего. С полицейским участком Фогель тоже был в прекрасных отношениях. И, несмотря на это, его обуял такой страх, что ему приходилось поминутно вытирать холодный пот со лба. Каждый раз, когда с ним заговаривал человек в форме, на него нападал этот страх. Даже к почтальону он испытывал особое уважение.
Фогеля все в доме и на улице называли «птенчиком»[2].
Этот пятидесятилетний, лысый маленький человек обладал к тому же еще пискливым, птичьим голосом.
— У вас в доме живет некая Гедвига Бруннер!.. — прикрикнул на него полицейский офицер, словно «птенчик» собирался это отрицать.
— Да, да… ко-ко-конечно… — бормотал тот, заикаясь и так тряся головой, что очки слетели с его носа.
— «Бывшая секретарша расформированного культурно-просветительного рабочего союза», — прочел в записной книжке тихим, сладким голосом стоявший рядом с офицером шпик и улыбнулся. Он всегда улыбался. — Прибыла из города Эссена, — добавил он.
— Да, да, разумеется, — заикаясь, продолжал «птенчик». — Пятый этаж налево, мансарда. — И он отер пот со своей лысины.
Вдруг загудел чей-то мощный голос. Все собравшиеся в маленькой комнатке, как по команде, повернули головы в сторону кухонной двери. Было на что посмотреть: в дверях стояла фрау Фогель с горшком и суповой ложкой в руках. Она была вдвое выше и толще своего мужа. У нее были черные взъерошенные брови, широкий мясистый рот и кустики бороды на могучем двойном подбородке. «Птенчик» робко втянул лысую голову в плечи и замолк, как только его жена взяла слово.
— Она сейчас как раз дома, — гудела фрау Фогель. — Бегите-ка скоренько наверх, господин офицер. Она только что вернулась из лавки. Покупала бобы. Еще полчаса не прошло. Вы правы, это подозрительная большевичка! Целые ночи напролет она печатает что-то на пишущей машинке!
— Она сейчас как раз дома, — гудем фрау Фогель.
В то время как шпик допрашивал «птенчика», Гедвига Бруннер спокойно сидела у себя в комнате за пишущей машинкой и печатала. Правда, это спокойствие было чисто внешним. Во всем облике фрау Бруннер чувствовалась какая-то напряженность. Лицо ее порой выражало нетерпение, как у человека, который вот-вот должен отправиться в далекое путешествие и еще не успел устроить перед отъездом всех своих дел.
У нее был крутой и чистый лоб и глубоко посаженные глаза. Это придавало ее лицу одновременно выражение строгости и доброты.
Она работала, склонив голову, сжав губы, наморщив лоб и, видимо, очень торопясь. Яркое майское солнце освещало через открытое окно мансарды ее белокурые волосы и белую блузку.