Учеников распустили на четырехмесячные каникулы, и начался капитальный ремонт здания. Потом этим событием в Академии отмечали время — то-то или то-то было до или после «больших каникул».
Какое счастье — на целых сто двадцать дней Карл дома, со своими! Правда, он и до того все свободное время проводил с семьей. «О, как дороги для меня эти воскресенья и праздники!» — восклицал он, рассказывая Рамазанову о том, что отец в такие дни не только раскрывал перед ним папки с редкими эстампами, «объясняя в них сочинение, указывая на прекрасное; но знакомил… и с литературою — так что иногда целые дни были посвящены стариком искусству и чтению поэтов, в назидание своему сыну». Как и в детстве, участвовал Карл в музыкальных вечерах, вместе с отцом и братьями делал иллюстрации к описанию кругосветного путешествия Крузенштерна. Но сейчас в самой неурочности каникул была неизъяснимая прелесть. Хлопочет маменька, желая побаловать исхудавшего на казенных харчах сына лакомым куском. Вихрем носится по дому трехлетний брат Ваня, смышленый и резвый, в колыбели заходится плачем новорожденный Павел. К сестре Юленьке ходит жених — как быстро летит время! Он всем нравится — и родителям, и братьям: лицо мягкое, спокойное, с правильно очерченными чертами, сам скромный и вместе веселый и крайне общительный. Зовут его Петр Соколов. Братья видели его и прежде — он кончал курс в Академии, когда Карл был на втором году обучения, а Александр впервые переступил академический порог. Он уже и сейчас имеет известность в городе. Блестящий акварелист, мастер интимного портрета, с годами он превратится в такого популярного портретиста, что приятель Карла, Владимир Соллогуб, помянет его в своем «Тарантасе»: «Всякая невеста, выходя замуж, дарила жениху свой портрет, писанный Соколовым». Мастерски умел Соколов, при большом цветовом богатстве, сохранить прозрачность акварели, так деликатно чуть-чуть прикрашивал модель — не зря его портреты именовались в обществе «патентном на благородство»… Вне сомнения, Карл сумел извлечь урок из общения с будущим своим родственником — впоследствии в его акварелях мастерское владение техникой обнаружит это.
Хорошо дома. Весна. В саду, где он провел столько одиноких дней детства, лопаются почки, тихо прорастают травы. С Невы тянет головокружительно свежим весенним воздухом. Вечера длинные, скоро для ночи не будет часа — «одна заря сменить другую спешит…» Долгие часы можно сидеть под деревом, выросшим вместе с ним, предаваясь мечтам о будущем — как работать, как жить. И вести нескончаемые разговоры с братьями. Федор скоро кончает курс. Александр вырос в стройного, миловидного юношу. Он отличается большой серьезностью, любовью к точным наукам, да и к наукам вообще. Эрудицией он превзошел многих своих однокашников. Размеренный и обстоятельный, уже сейчас — прямая противоположность импульсивному и порывистому Карлу — он успевает и в художествах, но никогда не манкирует и общими предметами. С ним становится все интереснее рассуждать о разных разностях — у Карла в семье появляется еще один близкий друг. Теперь, отправляясь с приятелями в «Золотой якорь», что располагается в подвале, в 6-й линии, — излюбленное место досуга академистов — Карл зовет с собой и брата. А там — вечные разговоры о любимом искусстве за стаканом дешевого вина, споры, сражения на бильярде, веселые песни.
Благодаря нечаянным каникулам можно отдаться всласть и еще одному увлечению, общему для академистов, да и для всех молодых петербуржцев, — театру. Правда, Большой театр — центр театральной жизни столицы, где ставились оперы, балеты, трагедии, водевили, — сейчас на ремонте. Его все не отстроят после пожара 1811 года. Но уже совсем скоро, 3 февраля будущего года, он снова распахнет свои двери перед петербургскими театралами. Еще есть Малый театр, или театр Казасси. И Немецкий, или Новый. Первый — на Невском, рядом с будущим Александрийским. Другой помещался на месте части Главного штаба. Как раз в нем выступал знаменитый трагик Яковлев, о котором современники говорили: «Завистников имел — соперников не знал». Пушкин с восторгом пишет о «диком и пламенном Яковлеве, который имел часто восхитительные порывы гения». Это был любимый актер Карла, Брюллов как-то изобразил его в костюме испанского гранда. Да и не только его. После спектаклей рука невольно тянулась к карандашу, и он с наслаждением воскрешал на листе бумаги сцены только что отзвучавшего спектакля. В Малый театр академисты ходили редко — он больше для аристократов, ложи и кресла на сезон вперед забронированы знатными фамилиями. То ли дело Новый, а особенно — Большой. Публика там куда проще. Тон здесь задавался не первыми рядами, а стоящими за креслами и обитателями ярусов и галерки. Да и плата там дешевле, хотя академисты с прочими студентами наскребали все равно лишь на местечко в райке.
Актеры тоже часто бывали в Академии, причем самые заметные: обе Семеновы, Екатерина и Нимфодора, Сосницкий, Самойлов-отец, Рамазанов. Артисты и художники стояли в обществе рядом; как бы ни восхищались их искусством аристократы, пропасть меж ними была непреодолимой. Из круга обывательских интересов люди искусства безвозвратно вышли. Общность судьбы, общность интересов вели к постоянному взаимному тяготению. Не случайно возникало столько тесных дружеских связей между художниками, артистами, литераторами. Александр Николаевич Рамазанов, отличный комик, вел в Академии уроки танцев. Брюллов близко сошелся со всей семьей. Жена Рамазанова тоже была актрисой, а их сын станет впоследствии скульптором, страстным почитателем таланта Брюллова. Благодаря этой чете Карл попал и за кулисы театра, в мир, необыкновенно привлекательный и недоступный для массы петербургских любителей. Совсем скоро он рискнет взяться впервые в жизни за портреты маслом. В числе самых первых будут изображения четы Рамазановых.
«Большие каникулы», хоть и долгие, а пробежали незаметно. Снова начались занятия. Академию — не узнать. Сверкает свежеокрашенный фасад. Главный вход с набережной, прежде всегда открытый ветрам, тоже преобразился. Раньше не было и дверей на круглый двор, и в зимнее время, бывало, вывозили из вестибюля по нескольку возов снега, а колонны парадной лестницы покрывались толстым седым инеем. «Сии неудобства были уничтожены одною приделкою… плотных и надежных дверей», — сообщал Оленин в докладной записке. Не узнать и музей, библиотеку. Прежние экспонаты приведены в порядок, появилось много новых. Учебные классы переоборудованы и отремонтированы. Немало доброго сделал Оленин за время своего президентства. Но не менее и дурного. Федор Толстой, человек доброжелательный и осторожный, как-то сказал о нем: «При всем его образовании, любви к искусству, несмотря на полный авторитет, который он умел приобрести до того, что каждое его слово в высших кругах общества было законом, — Оленин своим управлением сделал для Академии более вреда, нежели пользы. Алексей Николаевич был слишком самонадеян в своих познаниях и слишком много верил в непогрешимость своих взглядов и убеждений». Именно волею Оленина постепенно сокращалось число казеннокоштных учеников, повышалась плата за обучение, его усилиями было проведено в жизнь строжайшее предписание не допускать в стены Академии крепостных. С приходом Оленина утверждаются новые, чуждые прежней Академии нормы сугубо официального подхода к ученику. В отношение к воспитанникам во главу угла поставлены не способности, не развитие — благонравие. Дисциплина делается все строже, Оленин видит залог успеха академической системы в слепом повиновении и профессоров, и Совета, и, уж конечно, учеников, предписаниям начальства.
Вскоре после «больших каникул» в Академии разразился скандал. С учениками брюлловского третьего возраста грубо обошелся гувернер. В ответ на их деликатную жалобу последовало предписание шестерых воспитанников исключить. В их число попал и Каракалпаков, тот самый, который будет вести рисунок в Московском кадетском корпусе и из уст которого кадет Павел Федотов впервые услышит имя своего будущего кумира и учителя — Карла Брюллова.
Карл предложил своим товарищам выступить на защиту уволенных. Была сочинена песня — с тем, чтобы «побудить соучеников быть твердыми в их предприятии»: