Теперь Карл открыто стремился стать профессором философии, таким, как его учитель Бруно Бауэр и Людвиг Фейербах. Он больше не хотел лгать самому себе, а главное — своему отцу. Он решил приехать в Трир на Рождество и объясниться. Прочитав письмо сына об этом намерении, Генрих воспротивился: Карл должен поскорее закончить учебу. С другой стороны, он не хотел, чтобы сын видел его больным: туберкулез внезапно обострился.
Десятого ноября 1837 года Карл написал отцу новое и очень длинное письмо, в котором настаивал на встрече. Он рассказал вкратце о результатах работы за год и дал понять, что собирается оставить право, чтобы заняться философией. На письмо у него ушла вся ночь; в четыре часа утра ему пришлось прерваться за неимением свечи. Эти страницы выспреннего текста, отражающего психологию юного Карла (ему нет еще и двадцати), достойны пространного цитирования:
«Дорогой отец, в жизни человека бывают такие моменты, которые, словно пограничные заставы, отмечают конец одного периода и ясно указывают новое направление. В такие переходные моменты чувствуешь необходимость окинуть взором прошлое и будущее, чтобы понять настоящее. На самом деле, сама история мира любит вот так оглядываться назад и подводить итог, что порой создает впечатление отката назад или застоя, в то время как речь всего лишь о том, чтобы сесть в кресло, дабы понять самого себя и охватить разумом всю деятельность собственного ума. В такие моменты перемен каждый может поддаться лиризму, ибо любая метаморфоза — в чем-то лебединая песня, в чем-то начало большой и новой поэмы… У каждого тогда возникает чувство, что он должен воздвигнуть памятник пережитому, чтобы опыт обрел в чувствах то, что было позабыто в действии. Нет лучшего места для водружения такого памятника, чем сердце отца — самое снисходительное, самое выспреннее, согревающее солнцем любви все наши дела. И какого еще прощения ждать для того, что достойно порицания, если не попытаться сделать так, чтобы это признали проявлением необходимости? И как убедить хотя бы в том, что произошедшее по вине случая или заблуждений ума не заслуживает осуждения как результат намеренного деяния извращенного сердца…? Проведя здесь год, я оглядываюсь назад, дорогой отец, и позвольте мне взглянуть на мою жизнь, как я смотрю на жизнь вообще, то есть как на выражение умственной деятельности, развивающейся во всех направлениях — в науке, в искусстве и в частной сфере… Удрученный болезнью Женни и своими тщетными умственными потугами в попытке покончить с навязчивой мыслью, которая теперь мне ненавистна, я заболел, о чем я уже писал тебе, дорогой отец. Когда мне стало лучше, я сжег свои стихи и наброски романов, думая отказаться от них совершенно, ибо не нахожу ни малейшего подтверждения моего таланта… И даже мое пребывание в Берлине, которое должно было бы бесконечно мне нравиться, побуждать к созерцанию природы, оставило меня равнодушным… Ибо в конечном счете ничто так не прекрасно, как Женни… Но, дражайший отец, я хотел бы поговорить об этом с вами лично. Здоровье брата, моей дорогой матушки, ваша собственная болезнь (надеюсь, не слишком серьезная) — всё это вызывает во мне желание мчаться к вам, которое становится почти необходимостью. Я был бы уже с вами, если бы не имел сомнений по поводу вашего позволения мне покинуть Берлин. Поверьте мне, мой дорогой отец, мною не движет ни одно эгоистическое побуждение (хотя для меня было бы счастьем увидеться с Женни), но есть одна мысль, которая волнует меня и которую я не вправе выразить. И хотя это трудно допустить, как пишет мне моя дорогая Женни, эти соображения ничтожны в сравнении с исполнением священного долга. Умоляю вас, дорогой отец, что бы вы ни решили, не показывайте эту страницу моего письма матушке: мой неожиданный приезд мог бы позволить этой несравненной женщине поправиться… Надеюсь, что тучи, сгустившиеся над нашей семьей, развеются и мне будет дано страдать и плакать вместе с вами, а может быть, и предоставить вам доказательства той глубокой и безграничной любви, которую мне обычно так плохо удается выразить. В надежде, что вы, дорогой, возлюбленный отец, учтете смятение моего ума и простите блуждания моего сердца, находящегося во власти ума, и что вы вскоре поправите свое здоровье, чтобы я смог сжать вас в своих объятиях и высказать вам все свои мысли, ваш вечно любящий сын».
В постскриптуме он добавил:
«Пожалуйста, дорогой отец, простите меня за дурной стиль и неразборчивый почерк. Сейчас почти четыре часа утра, свеча догорает, глаза мои устали, мною овладело чрезвычайное возбуждение, и я не смогу унять этих неугомонных призраков, пока не окажусь вместе с теми, кто мне так дорог. Пожалуйста, расскажите о моих мыслях моей нежной и чудесной Женни. Я перечел ее последнее письмо двенадцать раз и каждый раз открывал в нем новые услады, в том числе стиль. По-моему, это самое прекрасное письмо, когда-либо написанное женщиной».