— И ты, гнида паршивая, такое сказал? Гулька армяну продалась? Ты и меня, черт сухожопый, терзал этими своими оскорблениями. Всю молодость мне испоганил своими ревностями! Тебе русские бабы — сплошь продажные. Сам ворюга и крохобор!.. Звинись перед женщиной!
— Говорю, трепались мы с Петром…
— Вот и звинись теперь, — Горлиха пошла тараном на благоверного необъятной своей грудью. — Звинись, не то коромыслом зашибу, — и она схватила коромысло, стоявшее в углу крылечка.
— Ладно, — махнул рукой Олег, почесывая ушибленные места. — Извиняюсь, мать вашу так. Бес попутал на поганом слове. Не было никакого армянина. Придумал все… — вдруг заблажил: —Он жа у тебя идейнай! Лезет, куды не просят! Склад охраняет! Мотри, доохраняется!.. А ты бегаешь к нему по ночам.
— Ты еще угрожаешь!.. — Гульяна снова попыталась достать его через Горлиху.
Хозяин юркнул в дверь, но туг же снова высунулся.
— Ладно! Иди ото, пока не выкинул, — подтолкнул жену. — Успокой ты ее, дуру, и проводи. Скажи Петру, что я со злости наговорил.
Горлиха сделала движение, как бы вырываясь у него из рук.
— Иди и сам отчитывайся. Напакостил, а меня отдуваться подсовываешь!.. — сама колобком скатилась с крылечка, взяла Гульяну под руку. — Успокойся, Гуля. Я ему всыплю. Вот вернусь и поддам…
До поздней ночи Гульяна лежала спиной к Петру. Сердилась на него: как он мог поверить этому бутылкоголовому?
И что он только не шептал ей в теплый тонкий затылок, она оставалась неподвижной. А когда осмеливался класть руку ей на талию, она сердито отбрасывала. Вконец измучившись, Петр повернулся на спину и тяжко вздохнул.
«Конечно, — думал он горестно, — вместо того, чтобы вступиться за честь жены, я, выходит, послал ее саму выяснять отношения. Именно так и подумает черт бутылкоголовый! И другим растреплется. А то еще глаза при встрече кольнет. Ну если заикнется! — распалял себя мысленно Петр. — Если хоть слово вякнет!.. А лучше изловить его с поличным на складе да участковому сдать. Будет, сука, знать, как бросать тень на плетень!..»
Он пытался заснуть, но сон не шел. Рядом лежала Гуля, тоже не спала, расстроенная до предела. И он ничего не может сказать ей в оправдание. Струсил? Да нет, вроде. Скорее — растерялся. А точнее, не придал словам Олега серьезного значения, нутром понимая всю их ничтожность. Он сразу понял, что Олег брякнул по злости, а может, от зависти. Дружному их, ладному житью с Гульяной завидуют в поселке и явно и тайно, и в шутку и всерьез. И пакостят исподволь и прямо.
— Да не поверил я! — снова повернулся он к Гуле. — А не обломал об него палку, потому как не принял его слова всерьез. Понимал, что по злости он или от зависти. Ты же видишь, как нам завидуют в поселке! Неужели и впрямь нас разобьют злые языки?..
Гуля шевельнулась. Вроде как повернулась к нему. И вдруг зарыдала, уткнувшись лицом в одеяло. Он обнял ее, она не отбросила руку. Наоборот, схватила и стала целовать. А потом прижала к груди. И он, как обычно, в счас тливые минуты стал нежно перебирать в большой своей ладони ее гуттаперчевые сисечки. И млеть и воспламеняться. Она повернулась к нему и бросилась в объятья:
— Одно утешение! Только одно утешение! Ну, пожалуйста, ну скорее!..
Она сплела свои ноги с его ногами. И была так близко, так близко, как никогда не была. А его распирало внизу при каждом погружении в ее теплое, мягкое пространство. Она выгибалась навстречу, извивалась и стонала сладострастно и на лице ее с закрытыми глазами играла полуулыбка, будто до нее, наконец, дошел тайный первозданный смысл блаженства. Он целовал ее родное, в чем‑то неземное лицо, теребил губами напрягшиеся радостно соски на груди, шептал на ухо нежные благоглупости и торопливо отлаживал ее крутые трепетные бедра. Менял ритм движений, и она с готовностью подхватывала его ритм, благодаря за пылкое внимание к ней. А потом, как это часто у них бывало, — наступил момент сладчайшего безумия, когда уже и ласки, и страстный шепот, и ритмы как бы сделали свое дело и отлетели, а с ними оставалось одноединственное желание — раствориться друг в друге. Наступил некий хаос в движениях и дыхании. И движения, и дыхание были частыми, сумбурными, и неотвратимо сладко близилось излияние.
Потом благодарные друг другу, они долго тискались в объятиях, потеряв счет времени и чувство реальности.
— Был бы я поэтом, — заговорил мечтательно Петр, — я бы написал стихи про такую вот, как наша, близость мужчины и женщины. Я б так написал, что это не было бы пошло. И не стыдно было бы читать. Потому что это естественно, это выражение высшей благодарности друг другу. Высшего доверия, высшего служения. В чистой, искренней близости мужчина и женщина поднимаются над мелочами бытия так высоко, так укрепляются духом, что им сама смерть не страшна. Ну скажи, так?..