— Щелкопер!
У Петра нехорошо заныло под ложечкой. Кричали‑то ведь самые завзятные бездельники и бузотеры. Как же так! Почему им такая воля? Почему другие молчат?
— Стойте! Стойте! — взвилась со своего места Зоя Ветрова. — Ты чего это, Немыка, наводишь тень на плетень? Чья бы корова мычала, а твоя бы молчала! И ты тоже, Починков, не кипятись. Уже приложился к бутылке?
— А ты подносила? — огрызнулся небритый Починков и задвигал своей квадратной челюстью.
— Не дождешься, — спокойно обрезала его Зоя Ветрова. — А вы, товарищ кандидат исторических наук, не провоцируйте тут нас. Мы и без того хороши! Правильно ученый говорил тут. Стыдно нам должно быть. Работать честно разучились!.. И жить тоже.
— Женщина! — налилась краской лекторша. — Но только вдумайтесь — рабочему говорят, что он должен работать. А они, эти люди, что делают?
— Что делают, — мы знаем. А вам бы, прежде чем подыгрывать нашим крикунам, надо было познакомиться с обстановкой.
— Конечно!
— Правильно, Зойка! С ними и так никакого сладу нет, а тут еще!.. — загалдели бабы.
Зоя Ветрова села. Встала под невероятный шум дородная Кудрявцева из цеха деревообработки.
— Спасибо вам, товарищ кандидат, за лекцию. Очень интересно вы нам про ребятишек рассказали. А что у вас, в Краснодаре, только энти — бритоголовые и беременные пятиклассницы? А нормальных детей нету? Чего вы нам энти гадости рассказываете? Для чего нам все это? И так жизнь трудная, а вы еще тут! И потом…
Бабы вдруг загалдели, вскочили с мест и стали выталкиваться на улицу.
— Женщины! Дорогие женщины!.. — кричала им вслед кандидат исторических наук. Но от нее отмахивались и уходили. Мужики бросали пасмурные косяки на агитаторшу. Председатель рабочкома пыталась остановить стихийный массовый уход, но ничего уже нельзя было поделать. Даже Немыка и Починков, которым явно по душе пришлись речи ученой гостьи, встали с мест и, разминая в пальцах сигареты, нетерпеливо поглядывали на дверь, всем своим видом показывая, что им пора покурить. Немыка к тому же ухмылялся плутовато.
Это, казалось бы, незаметное событие стало неким водоразделом в настроении людей: одни были за то, чтобы взяться за ум и начать жить и трудиться по совести, другие подстрекали на бузу. Точнее сказать, одни были за ученого — экономиста, который предлагал разумный порядок, хозяйский подход к делу, честный добросовестный труд и процветание, другие — за эмоционального кандидата исторических наук, которая, по сути дела, предлагала стоять на своем, какое бы оно ни было, и требовать улучшения. На этой почве в бригадах и сменах бывали перебранки. Как между отдельными рабочими, так и между целыми группами.
Петр сразу и безоговорочно стал на сторону «экономистов». Проходя «дозором» по нижнему складу, он останавливался возле споривших, слушал, а иногда и вмешивался. Всегда на стороне «экономистов». «Историкам» он задавал один и тот же сногсшибательный, как ему казалось, вопрос: неужели несогласие и беспорядки на работе дадут им благополучие? Он искренне не понимал: что может дать бунт? Что может дать буза? Бесконечные требования недовольных. Эти их требования все четче выливались в обыкновенное нежелание работать как следует. Что и возмущало Петра, выводило его из себя. Он горячился, заводился не на шугку, и кончалось тем, что, отмахнувшись в сердцах, он уходил, сильно скрипя протезом. Зарекался вступать в спор, потому что после такой стычки у него сильно болела голова. Но… Всякий раз, проходя мимо споривших, он боролся с искушением, и всякий раз кончалось тем, что он подходил. Вроде как просто постоять, послушать. Некоторое время он стоял, слушал, улыбался даже снисходительно, когда та или иная сторона приводила не очень убедительные аргументы, но потом незаметно втягивался в спор. И опять кончалось тем, что он, сердито отмахнувшись, исчерпав самые, казалось, неотразимые аргументы, уходил прочь. А потом долго до глубокой ночи спорил с Карлом Марксом, на нем оттачивая свои аргументы в пользу «экономистов». И ждал, ждал, когда же приедет ученый, чтоб с ним посоветоваться насчет аргументов. Это было просто архинеобходимо. Потому что в спорах с Карлом Марксом, который не раздражал его контраргументами, он начинал как бы сдавать позиции. Иногда ему казалось, что «историки» в чем‑то и правы. Не подними они бузы, все бы шло по старинке, всех их и всю их нескладную жизнь втягивала бы трясина махровой неустроенности и усыпляющего равнодушия. Какой‑то’ всесветской лжи. В чем‑то «историки — бузотеры» правы…
Июль — макушка лета. Днем стояла такая жара, такая мертвая, горячая тишина, что мухи засыпали на лету. Под палящими лучами солнца в огородах сникала картофельная ботва. Речка настолько обмелела, что в ней купались воробьи. Камни гор, окружающих поселок, накалялись, и от них, как из духовки пышало жаром. И если б не сквознячки, долетавшие сюда со снежных вершин, можно было бы задохнуться. По вечерам люди выходили освежиться. А когда уже совсем стемнеет, открывали окна, двери, чтоб остудить дом, нагретые за день стены. И сами выходили на крылечко остыть. Эти летние посиделки на крылечке стали чем‑то вроде ритуала перед сном грядущим. Здесь обсуждались семейные дела, решались разные споры, не разрешенные в горячей дневной духоте. Поостынув на хорошем ласковом холодке, люди быстрей находили общий язык, миром кончались самые яростные дневные неурядицы. Здесь же, тихими ласковыми вечерами, при ясном месяце или при полной луне, решались и трудные семейные проблемы, намечались глобальные повороты. Например, Петр заводил разговор о том, что собирается поступить в институт народного хозяйства на экономический факультет. И Гуля как будто не возражала. Но и не давала полного согласия. Обнимала его, склоняла голову ему на плечо и говорила загадочно: «А я и так тебя люблю». Он хмыкал и возмущался: «Та чи я собираюсь в институт для того, чтобы ты меня больше любила? Чудная у тебя логика!»