— Если у нее алиби на время взрыва, то — ничем…
— Ладно, за вдовой мы последим. Но мне не нравятся ваши постоянные недомолвки. У вас же на лице написано: «говорить или не говорить?» — спрашиваете вы себя.
— И отвечаю: «не говорить», — я решил держать его на крючке, — кстати, а где она была, когда погиб Перк?
— Сказала, что с утра она была дома, затем отправилась в детский сад за сыном.
— И вы проверили? — спросил я в надежде, что он ответит «нет».
— Не так чтоб очень тщательно. У нас нет оснований подозревать ее в убийстве мужа.
— Теперь, надеюсь, они появились.
Виттенгер вздохнул:
— Похоже, вы меня используете.
— Это еще не известно, кто кого использует, — возмутился я, — вы уже достаточно получили. Особенно, если учесть, что вам назвали имя преступника.
— Ладно, ладно, не кипятитесь так, — в его голосе впервые послышались миролюбивые нотки, — последим мы за ней, так и быть. Но, если что найдем, вам тоже придется делиться.
— Сначала найдите — там посмотрим.
Виттенгер допил коньяк и заказал еще. Перехватив мой взгляд, сказал:
— Работы что-то много в последнее время. Сегодня еще одного торопыгу прибило к нашим берегам…
Он так и сказал— «торопыга». Нельзя было давать ему напиваться, подумал я.
— Какой еще торопыга?
— Если вдова невиновна, если вообще никто в смерти Перка не виновен, то он — торопыга — тот кто торопит естественный ход событий, тот кто раньше времени выпрыгивает… — недоговорив, он сделал большой глоток своего напитка.
— Из окна?
— Необязательно. Вообще…, из лодки, — язык у него заплетался, и я подумал, что тот бокал, с которым я застал его, когда вошел в зал, был не первым и, вероятно, не вторым.
— Ну и названиеце вы придумали.
— Не мы — мы названия не придумываем. Мы лишь вносим их в картотеки.
Пьяный полицейский, говорящий афоризмами — это уже слишком. Я решил, что мне пора уходить. Но не тут-то было. Он схватил меня за рукав:
— Постойте, вы куда? Останьтесь…
На нас начали оглядываться. Я снова присел. Виттенгер молчал, рассматривая что-то на донышке бокала.
— Выкладывайте, а то я спешу.
— Успеете, — ответил он так, будто знал куда я спешу.
— Кроме дела Перка, вы еще что-нибудь ведете? — я решил помочь ему, а то сидеть нам здесь до закрытия.
— Как вы думаете, почему они это делают? — задал он встречный вопрос.
— Делают что?
— Не прикидывайтесь дурачком! — взревел он, — себя убивают, зачем, спрашиваю!
Робкая парочка топталась у соседнего столика. Девушка едва заметным движением головы показала в сторону пьяного Виттенгера и сделала страшные глаза. Молодой человек кивнул в ответ, и они ушли в другой конец зала. Я посмотрел вслед удалявшейся паре. Нужно было что-то ответить, но отвечать не хотелось. Над словом «самоубийство» довлеет табу, говорить на эту тему — как прилюдно раздеваться. Для Виттенгера табу, безусловно, тоже существовало, иначе, зачем придумывать этот шутовской эвфемизм — «торопыга». Я взял у него бокал с коньяком и отлил половину себе в шипучку. Полицейский осоловевшим взглядом следил за своим бокалом. Выражение лица у него было такое, будто бокал совершил все перемещения совершенно самостоятельно, без моей помощи. То, что в конце концов бокал снова оказался перед ним, его успокоило. Я сделал несколько глотков; крутившаяся в голове мысль обрела форму, но не содержание. Содержание так и осталось в той странной книге, откуда, собственно, происходила и сама мысль. Я осторожно предположил:
— Возможно, они вовсе и не себя убивают.
— Вы хотите сказать «не сами», в смысле, всем им кто-то помог? — Виттенгер не понял мою идею. Честно говоря, я и сам ее плохо понимал.
— Нет, не то… понимаете, себя убить невозможно — ну как невозможно самого себя съесть — что-то обязательно останется — челюсть хотя бы. Поэтому должно произойти какое-то разделение. Разделение души и тела, но еще до того как свершится само действие. Или разделение самой души…
— Все не так, — отмахнулся Виттенгер, — челюсть какую-то приплел — к черту челюсти! Вот скажите, с вами бывает так: вы знаете, но не можете сказать, или наоборот, рады бы сказать, но не знаете, как именно сказать?
Это мне знакомо. Я сказал, что такое со мною часто бывает.
— Видимо не часто, раз вы еще живы, — мрачно заявил он, — так вот, самоубийство — это знак, последнее сообщение, если угодно. В жизни мы много расставляем знаков — таких, которые ничем не выразимы, кроме как собою. Живым такие знаки ни в жизнь не разгадать. Вот так. А вы — челюсть! — и он что есть силы стукнул по столу кулаком. Зазвенела посуда. — Стойте, вы же мне подали отличную идею! — вдруг осенило его. — А я пока вас ждал все сидел и думал, куда же тот торопыга запропастился. Теперь все понятно, — и он зашелся дурным пьяным смехом. — От его души отделилась какая-то часть, убила его, а потом, видать, передумала и сделала ноги — и ноги, и руки и все остальное…
Я ничего не понял. Виттенгер продолжал хохотать, приговаривая, что, мол, какое отличное объяснение я придумал.
— Какой еще торопыга у вас запропастился, что вы несете? — я пытался добиться от него вразумительного ответа. Наконец, он перестал смеяться и внезапно протрезвевшим голосом объяснил:
— Вчера вечером привезли одного типа. Он убил себя разрядом цефалошокера. А сегодня утром он исчез.
— Откуда исчез?
— Из патологоанатомической лаборатории. Представляете себе?
— Нет, не представляю, — признался я, — вы хотите сказать, что тело украли?
— Я тоже так сначала подумал, но, принимая во внимание вашу оригинальную теорию, совсем иное объяснение в голову лезет.
— Так вот из-за чего вы сегодня, мягко говоря, не в себе! — догадался я.
— Да, черт возьми! — и он снова стукнул кулаком по столу.
К нам подошел служащий ресторана. Спросил, все ли у нас в порядке. Виттенгер схватил его за лацкан и сказал, что у нас не все в порядке и в порядке никогда не будет. Назревал скандал. Я взял Виттенгера под руку и потащил к выходу. На улице он немного оклемался, но ровно на столько, чтобы самостоятельно залезть в флаер. Я повторял ему, как заклинание: во-первых, установить слежку за вдовой Перка. Во-вторых, проверить, где она была на следующий день после смерти Перка. Виттенгер старательно кивал в ответ. Убедившись, что он, в прямом смысле, включил автопилот, я с ним распрощался.
7
Придя домой, я первым делом проверил, не пришел ли ответ на мой запрос о Лефевре. Ответа с Земли еще ждать и ждать, но с соседних планет кое-что поступило. Статьи были написаны на всех языках, кроме того единственного, на котором говорю я сам. Я поручил компьютеру сделать перевод, а пока он потел, занялся приготовлениями к бессонной ночи. Приготовления заключались, главным образом, в поисках заначки натурального кофе. Я точно помнил, что из тех шести банок, что Татьяна как-то раз привезла с Земли, по крайней мере одна должна была остаться. И я ее куда-то сунул, но куда — вспомнить не мог, впрочем, это не имело большого значения, поскольку Татьяна ее наверняка перепрятала перед отъездом. Она археолог и спрятать от нее что-либо — дело безнадежное. А сама она просто обожает прятать мои вещи, называя это уборкой. Потом издевается надо мной, мол, преступников ищу, а куда собственный бластер дел — не помню. Берх говорит, что это у нее такое профессиональное заболевание — все прятать. Превратности профессии понуждают Татьяну отыгрываться на мне. Если так рассуждать, то меня должно тянуть на преступления. И если Татьяна будет продолжать в том же духе, то она и станет моею первой жертвой. Так ей и скажу, когда приедет.
Кофе нашлось в банке из-под диетических тянучек, хотя я вспомнил, и теперь уже точно, что пересыпал его в похожую, но из-под какао. Тоже, кстати, привезенного Татьяной из очередной поездки на нашу историческую родину. Это она так Землю называет, хотя, что до меня, и Фаон сойдет за родину — историческую или фактическую — не важно. Только ни кофе, ни какао у нас не растет. Холодно слишком — даже на экваторе.
К тому времени, как я приготовил и кофе и то, чем можно его закусить, компьютер закончил перевод. Кроме работ самого Лефевра, тут были и более поздние варианты его теории. Все статьи касались построения некой математической модели, согласно которой работает человеческий разум. Да и не только человеческий, а вообще, любой «рефлексирующий» разум. Самые поздние работы читать мне бесполезно — там начиналась та математика, которую я уже плохо понимаю. Но ранние работы читать тоже особенно не хотелось — язык довольно-таки устаревший и вполне вероятно, что более важные для моего дела вещи появились позднее. И тут я вспомнил о Стасе. О том самом Стасе, который должен был лететь в экспедицию, но заболел, и вместо него полетела Татьяна. Она говорила, что он вроде как бывший математик. Занимался каким-то там, не побоюсь этого слова, структурализмом. Он бы смог помочь. Почему я не люблю обращаться за помощью к нашему штатному эксперту Хью Ларсону — скоро станет ясно.