Отец говорит, что мата совсем пала духом, пока дожидалась меня.
(Что она в это время играла?
Моего любимого Баха?
Или Шуберта?
Нет, скорее всего Бетховена.)
А где была я?
Почему не прибежала из школы прямо домой, как делала это каждый день?
Потому что мне надо было кое-что сделать.
Я хотела проверить свои подозрения.
Пианино
Отец купил пианино, когда дела пошли совсем плохо.
В наших прериях эти инструменты стоят недорого. Они есть почти в каждом сельском доме. И всегда тут или там кто-нибудь хочет пианино продать. Двести долларов – и оно ваше.
Мата упросила затащить пианино на второй этаж, в комнату с желтыми обоями. Для этого пришлось снять перила и разобрать кусок стены.
Хочу, чтобы оно стояло в комнате с дверью, – настаивала она.
На какое-то время это помогло. Теперь, когда я возвращалась из школы, мата не плакала тайком на кухне, а играла на пианино. Окна на втором этаже распахнуты настежь.
Ветерок разносит звуки вальса.
Когда не играла, она напевала что-нибудь себе под нос. Мы с отцом переглядывались и улыбались. Похоже, все будет хорошо. Она забудет про одиночество. Перестанет рваться домой.
Но прошло несколько лет, и музыка стала звучать громче – злая, красивая, полная слез и тоски. Меня она одновременно завораживала и пугала. Мама играла с такой страстью, что даже не верилось, что за инструментом она – маленькая тихая женщина, которая сидела за обедом, чинно сложив руки на столе, как в старину было положено складывать школьницам. И не съедала ни крошки. Только смотрела перед собой широко раскрытыми, заплаканными глазами. Даже плакала она как-то сдержанно. И только играя, давала волю чувствам.
Пол в комнате над кухней дрожал от ее аккордов. Бывали дни, когда она забывалась и звала меня Дживой.
В день, когда бапу расплакался в ответ на ее слова, я поняла: перемен к лучшему ждать уже не стоит.
У меня больше не будет детей, Амар, – сказала она по-английски. – Я их не выкормлю.
Мата прижала руку к груди, чтобы показать, какая она у нее плоская.
С тех пор она больше не говорила на пенджаби. Языком ее последних дней стал хинди.
Бетховен
Фортепьянная соната № 23 фа минор.
Двадцать три минуты между первым и последним прикосновением пальцев к клавишам. Двадцать три минуты до дома от места, где останавливается автобус. По гравиевой дорожке – в музыку, которую играет мата.
Я слышу ее, еще не видя открытое, подпертое снизу книжкой окно. Мелодия вырывается в пространство между подоконником и рамой. Вьется по дубовой роще и улетает в поля. Развевается по ветру, как длинный сорвавшийся с шеи шарф.
После трех часов дня мата играет только Бетховена.
Соната, – объясняет она, – моя любимая музыкальная форма. В сонатах четыре части. Как четыре стихии или четыре стороны света.
Я выхожу из автобуса в конце нашей подъездной дорожки, но не бегу домой по ней, а срезаю напрямик.
А в «Аппассионате», Майя, частей не четыре, а три. Первая, Allegro assai, – быстрая, энергичная и веселая. Andante con moto медленнее и похожа на гимн, в нее нужно вслушиваться. Последнюю, Allegro ma non troppo presto, надо играть страстно, как будто у тебя совсем не осталось времени.
Если срезать через луг, я успеваю к третьей части.
Всего три части. Как три возраста жизни.
Поймав ритм, я бегу по осенней стерне. Andante con moto подгоняет меня. Быстрее, – велит пианино. – Беги, Майя, беги.
Когда я подбегаю к дому, над прерией громом прокатываются
финальные аккорды второй части и без передышки
начинается Allegro ma non troppo presto. В кухне я скидываю
ботинки в пыльный угол и через ступеньку несусь наверх. Там
на площадке я распахиваю дверь и вижу, как раскачивается
похожая на метроном длинная черная коса маты. Руки летают,
как бы свободные от тела, пальцы ударяют по черным и белым
клавишам. Она играет так, будто дом грозит вот-вот упасть,
и только ее музыка его от этого удерживает.
Последние две минуты я слушаю, затаив дыхание. Эта музыка
повергает в отчаяние.
Но есть в ней и еще что-то.
Что-то, едва проглядывающее в Allegro, в его отрывистых