Он щелкнул по обшлагу фрака, чтобы сбросить приставшую крошку хлеба.
– Полноте! – вскричал карлик. – С красивым лицом и платьем от Штауба приобретешь разве таких женщин, которых бросишь через неделю: они прискучат после второго свидания. Чтобы заставить себя полюбить – полюбить по-настоящему, – нужно кое-что другое… нужно…
– Угодно пример? – перебил Темин. – Убедительный пример? Все вы знали Масиньи, знали, что это была за личность: манеры – как у английского грума, в разговоре – совершенная лошадь. Но он был красив, как Адонис, и повязывал галстук не хуже Бреммеля. В сущности, это был один из скучнейших людей, каких мне приходилось видеть.
– Он чуть было не уморил меня от скуки, – подхватил полковник Боже. – Представьте, раз как-то пришлось мне проехать вместе с ним двести миль.
– А знаете ли вы, – спросил Сен-Клер, – что он был виновником смерти всем вам известного бедного Ричарда Торнтона?
– Полно, – возразил Жюль, – разве вы не знаете, что Торнтона убили разбойники недалеко от Фонди?
– Да, конечно, но, как увидите, Масиньи был по меньшей мере соучастником этого убийства. Несколько путешественников, в том числе и Торнтон, опасаясь разбойников, сговорились ехать в Неаполь вместе. Масиньи решил к ним присоединиться. Как только Торнтон узнал об этом, он из страха, вероятно, пробыть несколько дней в его обществе пустился в путь, не дожидаясь остальных. Он поехал один, а чем дело кончилось, вы знаете.
– Торнтон был прав, – сказал Темин, – из двух смертей он избрал самую легкую. На его месте всякий поступил бы так же. Значит, вы признаете, что Масиньи был скучнейшим человеком на свете? – прибавил он, помолчав.
– Признаем! – подхватили все в один голос.
– Будем справедливы, господа, – сказал Жюль, – сделаем исключение для ***, особенно когда он излагает свои политические планы.
– Признаете ли вы также, – продолжал Темин, – что госпожа де Курси женщина на редкость умная?
Наступило минутное молчание. Сен-Клер опустил голову; ему представилось, что глаза всех присутствующих устремлены на него.
– Кто же в этом сомневается? – произнес он наконец, продолжая смотреть в тарелку с таким видом, как будто его занимали нарисованные на ней цветы.
– Я утверждаю, – сказал Жюль, возвышая голос, – что она – одна из трех самых прелестных женщин Парижа.
– Я знал ее мужа, – сказал полковник, – он часто показывал мне женины письма: они были очаровательны.
– Огюст, – перебил Гектор Рокантен, обращаясь к Сен-Клеру, – представьте же меня графине! Вы, говорят, пользуетесь большим влиянием в ее салоне.
– В конце осени, – пробормотал Сен-Клер, – когда она вернется в Париж… Мне… мне кажется, что она никого не принимает в деревне.
– Дайте же мне наконец договорить! – вскричал Темин.
Снова наступило молчание. Сен-Клер сидел на своем стуле, как подсудимый в зале суда.
– Вы не видели графиню три года тому назад, Сен-Клер (вы были тогда в Германии), – продолжал Альфонс де Темин с убийственным хладнокровием, – и, следовательно, вообразить себе не можете, какова была в то время графиня. Прелесть! Свежа, как роза, а главное – жива и весела, как бабочка. И знаете ли, кто из бесчисленных ее поклонников более других удостоился ее расположения? Масиньи! Глупейший и пустейший из людей вскружил голову умнейшей из женщин. Скажете ли вы после этого, что с горбом можно достигнуть такого успеха? Поверьте: требуется лишь приятная наружность, хороший портной и смелость.
Сен-Клер страдал невыносимо. Он собрался уже обвинить рассказчика во лжи, но боязнь скомпрометировать графиню удержала его. Ему хотелось произнести несколько слов в ее оправдание, но язык не повиновался. Губы его дрожали от бешенства. Он тщетно искал косвенный предлог, чтобы придраться и начать ссору.
– Как! – вскричал Жюль с видом крайнего удивления. – Госпожа де Курси могла отдаться Масиньи? Frailty, thy name is women![1]
– Доброе имя женщины – сущий пустяк! – произнес Сен-Клер голосом резким и презрительным. – Каждому позволительно трепать его ради острого словца и…
Пока он говорил, он вспомнил с ужасом этрусскую вазу, которую много раз видел на камине в парижском салоне графини. Он знал, что это был подарок Масиньи после возвращения его из Италии, и, словно для того, чтобы усилить подозрение, ваза последовала за графиней в деревню. И каждый вечер, откалывая свою бутоньерку, графиня ставила ее в этрусскую вазу.
Слова замерли у него на губах; он видел только одно, помнил только об одном – этрусская ваза!
«Хорошее доказательство! Основывать подозрение на такой безделице!» – скажет какой-нибудь критик.