Небо безмолвствовало, как и всегда. Его ангел-хранитель никогда не снисходил до разговоров с ним, даже во сне.
— Мы потеряли немного крови, — сказал он Гекате, — но сумеем ее возместить. Нужно двигаться дальше. Ты ведь понимаешь это, а? Нужно идти дальше, даже если мир разрушит все вокруг нас.
— Да, — тихо ответила она но он видел — теперь, когда она стояла близко — страх в ее глазах, а он никогда прежде не видел в ее глазах страха. Страх — столь невинный, детский, что он едва не принял ее за смертную.
Пелорус устало продвигался по разбитой, неровной дороге. Звук его слишком тяжелых шагов менялся, но все равно казался слишком громким в отсутствие ветерка, который шуршал бы ветвями кустарника. Поля за изгородью тоже замерли в неестественной тишине, словно все мыши и кроты замерли с его приближением, каким-то образом догадавшись, кто он такой.
Проще было бы передвигаться ночами, хотя его неполноценное человеческое зрение не могло как следует служить ему в темноте. Ночью он не привлек бы внимания, ему не пришлось бы отвечать на вопросы. В волчьем обличье он куда легче мог двигаться в этом проблематичном мире, его волчье зрение отлично различало все необходимое при свете луны и звезд. Будучи волком, он просто бежал бы, преисполнившись радости от самого бега, не обремененный сознанием, — но, не имея рук, волк не мог бы нести его поклажу. Только человеку по плечу выполнить задание, выпавшее Пелорусу; только человек мог достичь этой цели. Да и разве могло быть иначе для волка, воплощающего в себе Волю Махалалела?
Пелорус никогда не считал, что ему может быть уютно работать под гнетом тяжести, которую возложил на него Махалалел — с незапамятных времен, и все же особую боль это стало причинять лишь с недавнего времени. Он оставался юным на протяжении многих жизней, но теперь это изменилось. Сила покидала его, год за годом, день за днем. И он понятия не имел, почему. Пожалуй, Зелофелон или другой злокозненный Ангел сумел посеять семена разрушения в прежде неуязвимом теле. Пожалуй, живой, но ушедший в тень Махалалел больше не обладает силой помешать этому процессу, не может сохранять его бессмертным. Пожалуй, из-за слишком напряженного думания и слишком сильного сопереживания он стал чересчур человеком . Последняя гипотеза, по меньшей мере, казалась маловероятной: в этом случае он должен был начать стариться и разрушаться задолго до Мандорлы, но именно Мандорла сейчас была его ношей: исхудавшая, исчезающая Мандорла, казавшаяся меньше собственной тени в лучшие времена. Он прижал ее к груди и шел с ней на руках, боясь, что не сумеет донести ее до места в целости и сохранности, и тогда ее постигнет такая же скверная смерть, как и обычных людей.
Мандорла умирала множество раз, порой это была насильственная смерть, но та высокомерная женщина-волчица сильно отличалась от Мандорлы, лежащей сейчас без сознания на его руках. Эта Мандорла боялась исчезнуть, она была прежней, за исключением одной детали: ее покинула вера в собственное воскрешение. Она ощущала ужас. И эта Мандорла молила его спасти ее угасающую жизнь, какого бы риска это ни потребовало.
Разумеется, он мог и отказаться. Завещание Махалалела велело ему служить человечеству и защищать его, не заботясь о своем благополучии. Но в действительности об отказе не могло быть и речь: несмотря на яростные попытки Мандорлы в ранних воплощениях убить его, несмотря на его ответные выпады, они оставались связанными кровным родством. В любом случае, это великая, ни с чем не сравнимая свобода — в способности решать, что ему делать и чего не делать в случае, если она спасется, а отказ и предательство все испортят. Впервые за свою долгую жизнь Пелорус ощущал себя героем. До чего же парадоксально: подобное ощущение охватило его сейчас, когда он крадется по английским дорогам, избегая городов и деревень — ни дать ни взять, хищник, играющий роль жертвы!
Он ощутил, что сбился с ритма, хотя и не собирался останавливаться. Тело его уже принимало самостоятельные решения, как ему действовать. Оно всегда само принимало решения, но в данном случае это не было заслугой Махалалела; он просто ужасно устал. Даже такая, какая была, истощенная, Мандорла все же казалась тяжелой для его усталых рук, и он был должен делать остановки, чтобы перевести дух. Из еды у него был лишь черствый хлеб, есть который он не мог ее заставить. Самого его этот хлеб кое-как поддерживал, но он давно не принимал обличье волка и сомневался, что на это хватило бы энергии. Даже самая попытка оставалась рискованной, а рисковать он не мог себе позволить. Он остановился и бережно положил Мандорлу на землю, в тень могучего дуба, высящегося среди плетеной изгороди. Ее тело было завернуто в толстый черный плащ, чтобы спасти от неожиданного, не ко времени, холода. Пелорус очень тщательно укутал ее. Он сложил капюшон под ее головой — на манер подушки, и ее серебристые волосы рассыпались по плечам. Ее кудри прежде были шелковистыми, блестящими, приятными на ощупь, но теперь словно высохли. Если следовать обычным человеческим стандартам — все еще красивые для женщины, выглядящей очень немолодой, но Пелорусу, веками наблюдавшему ее сверхъестественную красоту, они казались какой-то паутиной.
Он уложил ее набок, под сень ветвистого дуба. Обычный прохожий, ничего не зная о ранах, скрытых плащом, мог бы предположить, что женщина уснула и проснется, если коснуться ее, но Пелорус знал: теперь лишь магия сумеет пробудить ее и сделать невредимой. Он сел, прислонившись спиной к дубу и вытянув длинные ноги. Отломил несколько кусочков хлеба от половины буханки, составлявшей весь его дневной рацион, старательно прожевал каждый кусочек, прежде чем проглотить. Хлеб был уже лежалый, и пребывание в кармане не улучшило его вкуса, но голод слишком терзал его, чтобы выбирать, и ему стоило немалых трудов заставить себя спрятать остатки.
Пелорус поднял голову и посмотрел в небо, где сияли мириады звезд. Он обычно очень точно чувствовал время, но бесконечные шаги, которые ему пришлось отмерить со своей ношей, заставили усомниться: миновала уже полночь или еще нет. И не то чтобы его очень волновало, много ли прошло времени с заката, или далеко ли еще до цели. Он верил в собственное умение ориентироваться, знал, что выбранная дорога — самая короткая до нужного места, вот только собственные силы ему теперь не оценить с должной аккуратностью. Пожалуй, он мог быть уверен в одном: ему удастся достичь коттеджа Лидиарда до нынешнего вечера. Осталось преодолеть миль пятнадцать-двадцать.
— Куда проще было прийти к тебе, друг мой, когда ты жил в Лондоне, — пробормотал он. — По улицам Лондона так легко бежать, и дорог — более чем достаточно.
И не только из-за этого былого удобства Пелорус сожалел о решении Дэвида Лидиарда переселиться в один из отдаленных регионов побережья Восточной Англии. Он просто не мог поверить, что такая добровольная изоляция полезна этому человеку. Неважно, какой контакт сохранил Лидиард с остальным миром людей, когда читал книги и писал письма. Утрата настоящего человеческого общения не шла ему на пользу. Это превратилось в своего рода само-наказание — такое же суровое, как и любое, которое несчастный мог получить от своего таинственного хранителя-тирана.
Пелорус прикрыл глаза, зная, что пользы это не принесет, но убеждая себя: ненадолго, всего несколько минут…
Он видел сон о Золотом Веке: эпохе света и веселья, зеленых холмов и дремучих лесов, о множестве пешек ангелов, о маске, которая прежде была временным лицом Махалалела, его приемного отца…
— Тащи фонарь, парень! Посвети-ка сюда!
Эти слова заставили Пелоруса пережить шок: он и не подозревал, какой силы ужас притаился в нем. Первой мыслью было обругать самого себя, да покрепче, за преступную халатность. Он не был готов оказаться на свету, его ослепило, и он еще раз мысленно выругался — на сей раз в адрес своих убогих человеческих глаз. Когда способность видеть вернулась к нему, он рассмотрел направленный на него штык. И, едва взгляд его сфокусировался, ружье изменило ракурс, и теперь холодный металл упирался Пелорусу в глотку.