Выбрать главу

Гиперавтоматизация возможна, ибо это мир без роста и эволюции, мир, где человеческая история длится без взлетов и падений. Подобно миру Джейсона Стерлинга, это мир, где никто не стареет, никто не умирает, мир бессмертия. В мире Стерлинга процесс старения остановлен в пору раннего взросления, здесь же никто не достигает половой зрелости. Обитатели этого мира — дети.

Пелорус ожидает, что Харкендер обрушит свою критику на этот мир, как и на прочие, ибо это читается в его облике. Это мир людей, которые отказались от взросления, посчитав незрелость — лучшим выходом. Он ждет, что Харкендер начнет прохаживаться по поводу детства как времени сладких воспоминаний и счастья, но Харкендер, как всегда, непредсказуем.

— Это, по крайней мере, честно, — сообщает он. — И по-своему изобретательно.

— Ты, и вправду, имеешь в виду изобретательно?

— Нет. Подумай — в чем главный дефицит мира без труда и смерти?

— Отсутствие стимулов, если я верно понял твою философию. Ты чувствуешь, что отсутствие смерти или любой угрозы существованию лишает жизнь смысла. Я не уверен, что согласен. Эти прекращает погоню за знанием и образованием и оставляет возможности для процесса саморазвития.

Харкендер издает громкий неприличный звук. — Слава Богу, мы уже насладились зрелищем Рая как Вавилонской библиотеки, где пылкие схоласты оттачивают свои умы до бесконечности, потихоньку погрязая в академизме и стагнации. До тех пор, пока у знания нет области дальнейшего применения, оно ничего не стоит. Если поиск истины превращается в простое хобби, имеет ли смысл, обретешь ты ее или нет?

Пелорус пожимает плечами. — С какой точки зрения предпочтительны эти вселенские ясли? — спрашивает он.

— Я не говорю, что они предпочтительны, — отвечает Харкендер. — Я просто имею в виду, что они продуманы изобретательно — явное противоречие всем идеям Рая. Здесь, мой волкоподобный друг, мы видим крайнюю степень того, что можно противопоставить скуке, а именно — игру. Здесь узнают и беззастенчиво используют неловкую и неудобоваримую истину: Утопия годится только для детей. Никто, кроме невинного дитяти, не способен жить в бесконечной простоте и гармонии.

— Действительно ли дети настолько уж невинны? — скептически интересуется Пелорус. — Я думал, это миф, созданный завистью и сожалением взрослых.

— Невинность возможна, — говорит ему Харкендер. — Она дается непросто, и, конечно, без гарантий, но уж точно, только детям.

— Даже ребенку, который живет века или тысячелетия? Эти дети остаются детьми только телесно, но в уме они далеки от детей, разве нет?

Харкендер улыбается, как делает это всегда, услышав глупый вопрос, ответ на который ему известен. Он широко раскидывает руки, словно демонстрируя широту своей мудрости. — У них слабая память, — сообщает он. — Они живут полностью в настоящем, как могут только дети, без ноши прошлого, которую должны тащить взрослые.

Вначале Пелорус не узнает ребенка, который подходит поговорить с ними. Дитя, разумеется, не узнает их. Ей лет восемь-девять, так считает Пелорус. Встретившись взглядом с ее любопытными глазами, он понимает: говорить с девочкой бессмысленно. Конечно, думает он, никаких дебатов здесь невозможно или, по крайней мере, будь они возможны, для них лучше сгодился бы механический разум, играющий роль родителя при неразумных детишках.

Харкендер, как обычно, на шаг опережает его.

— Ох, Мерси, Мерси, — произносит он. — Как же ты осмелилась мечтать? Куда же еще могли завести желания шлюхи, как не в такую колыбель невинности?

— Кто ты такой? — спрашивает дитя. — Я таких, как ты, еще не видела.

— И не увидишь, — серьезно отвечает Харкендер. — Ибо здесь — Рай, и вход в него заказан таким грешникам, как мы.

— Кто такой грешник? — спрашивает ребенок.

— Мифический зверь, — объясняет Харкендер. — Столь редкий и сказочный, что даже слух о нем не дошел до этого мира: химера в плену собственной двойственности, не знающая, какую форму принять и каким желаниям следовать. Некоторые виды грешников, включая вервольфов, уводят свою разделенную сущность со сцены повседневности, другие, включая людей, мужчин и женщин, хранят секрет своей двойственной натуры даже от вервольфов.

— Это что, загадка? — спрашивает девочка.

— Чаще всего, — отвечает Харкендер. — Но я не сфинкс, так что тебе не обязательно отвечать на нее.

— Хотите поиграть с нами? — спрашивает дитя. В этот момент солнечный свет странным образом отражается в ее глазах, и Пелорусу кажется, что он видит в них наследие долгих лет.

— Нет, — отзывается Харкендер, резко и без сожаления. — Для таких чудовищ, как мы, играть — означает откладывать важные дела.

Дитя хмурится, но лишь на мгновение. Затем поворачивается к Пелорусу. — А ты хочешь поиграть с нами?

— Будь я волком, я бы согласился с радостью, — с сожалением отвечает он. — Но, будь я волком, я был бы для вас опасен. Ты разве никогда не слышала песенок о лондонских вервольфах? Вот одна из них: «Бойся дворов и окраин, дитя, и в них не броди слишком поздно, ведь он не пожалеет тебя — голодный вервольф из Лондона».

— О, да, — отвечала девочка. — Ее все знают. Это глупая песня. Не существует такого места, как Лондон, да и вервольфов тоже не бывает.

— Я не могу с вами поиграть, — продолжает Пелорус. — Я, должно быть, уже разучился. Память — тяжелая ноша, но, если бы я мог забыть то, что знаю, зачем тогда жить?

На лице ребенка отражается любопытное выражение. Всего на мгновение с юного личика смотрят глаза немолодой женщины. Словно глаза горгоны? Страшные, горькие, злобные глаза, ненавидящие всех и вся.

«Как благородно! Как смело! Как забавно!» — повисают в воздухе невысказанные слова.

«Я тоже был своего рода шлюхой, — отвечает он. — И все мои сестры — тоже».

— Мы достаточно посмотрели, — устало цедит Харкендер. — Если это все, что может продемонстрировать нам сотрудничество человеческого и ангельского воображения, тогда это много беднее, чем можно себе представить. Либо ангелы жестоко ошиблись, либо я.

— В чем состоит ошибка? — спрашивает Пелорус.

— Это зависит от того, чья она — их или моя. Если их, то, боюсь, то, что они хотят обрести при содействии с человеческим разумом, бесполезно.

— А если твоя?

— Это же очевидно, — отзывается Харкендер. — Я думал, они хотят быть богами, а не детьми. Раз они столь могущественны, я всегда полагал, они способны на смелость — но все загадки легко решаемы, если вместо этого мы сочтем их высокомерными трусами!

7.

Когда время вновь замедляет свой бег, Мандорла и Глиняный Монстр обнаруживают себя стоящими на обширной равнине, с которой отступили ледники. Солнечный летний день в разгаре. Вдалеке на севере виднеются пурпурные холмы с вершинами, покрытыми снегом. Неподалеку протекает река: похоже, ее русло совпадает с древней Темзой. Настоящих лесов на поросшей травой равнине не видно, но все-таки нельзя сказать, что она совсем уж голая, ибо отдельные деревья растут небольшими партиями то здесь, то там. Трава тоже еще не захватила каждый участок когда-то отравленной почвы. Там, где она не успела вырасти, возвышаются песчаные дюны. Нет ни ярких цветов, ни ягод, но в окраске листьев то и дело встречаются оттенки розового и пурпурного.

— В земной жизни сохранилось больше краеугольных камней, чтобы начать самовоскрешение, чем я ожидал, — говорит Глиняный Монстр. — Я судил слишком поспешно и забыл, что даже сложные растения имеют одноклеточные семена, которые могут сохраняться в земле веками. Те, которым не требуются насекомые или животные, чтобы переносить пыльцу для оплодотворения, а достаточно лишь хорошего ветра. Даже разрушение атмосферы не может быть полным, а все эти растения сохранили клеточную память о старом порядке вещей.