— Да, — перебил я, — Дети. Республика детей.
— Конечно. И его родители поднимались на новую ступень познания: лошадь — логического, человек — предметно-образного. Сами дети выдавали себя тем, что мать вынашивала их не тринадцать лунных месяцев, как кобыла, и не десять, как женщина, а ровно двенадцать, вне зависимости, рождала ли женщина человека или кобылица — жеребенка. А, может быть, и женщина превращалась в кобылу, чтобы родить маленького аргамака. Это выдавало и ее… Нет, не то слово. Никто не выдавал и не преследовал матерей и новорожденных. Напротив, их все любили, особенно детей, почти что вынуждены были любить за ум, красоту, властность, утонченное понимание того, что происходит в других душах. Они были лучше всех, и они были новой расой — но среди своей теперешней формы они были бесплодны, а вторично вязать скотину с человеком…
Эти два понятия он произнес с легким презрением в голосе.
— Того боялись и люди, и звери.
— Нет. Истинные лошади — нет. Однако в Охриде и других городах таких детей полупрезрительно называют перевертышами, памятуя о том, что происходило с родителями при их зачатии. Хотя сами они такого на себе не испытывали: ни им не позволяют, ни они не осмеливаются.
— Значит, чистокровные кони сильнее иных людей, — подытожил я, — в своем бесстрашии.
— Их умение держать мир своим образным мышлением — добавил он, — тоже выше человеческого. В этом они само совершенство.
— И им завидуют… — начал я.
— Конечно, однако знаете почему?
— Люди меньше ценят ту высокую образность, которой наделили их напарники, чем свою личную пресловутую логику, — с горечью ответил я.
— Да, но только на словах. А в душе — наоборот. И какой же Homo, что от века мнит себя царем природы, позволит, чтобы его вконец обскакали непарнокопытные!
— Погодите, — с азартом добавил я. — Я был у хирья, они со своими лошадьми общаются без таких задних мыслей. Одна девушка похвасталась тем, что…
Тут я сбился — некая бессловесная мысль промелькнула под волосами и исчезла, не оформившись.
— Одна девушка сказала, что она из цианов, и предупредила меня, как в том стихе: «полюбив, мы умираем». Или скорее наоборот.
— Возможно, это значит — ее предки были особо близки с лошадьми. «Циан» у озерных хирья означает то же, что у испанцев «махо» и «маха»: удальца и роковую женщину. Скорее хвала, чем хула… В том-то и беда, что ваши ученые детки куда более прочих перепуганы. Отходят от дружеских контактов, ибо как огня боятся любовных. Держу пари, они вам сами в этом признались, хотя сквозь зубы.
Я допил свой кофе, вылил гущу на блюдечко и в задумчивости возил по нему вилкой.
— Спасибо, господин…
— Шегельд. Простите, что не представился вначале: в той среде, где я чаще всего вращаюсь, легко забываешь не только как тебя зовут, в смысле звукового иероглифа, а иногда само то, что ты есть.
— Пусть будет Шегельд. Я запомню — старинный астроном и звездочет.
Мы замолчали. Мне кажется, он чего-то от меня ждал: снова набил трубку зельем из кожаного кисета, зажег от свечи, затянулся медовым дымом. Чубук был янтарный, головка из капа, с волнистым рисунком.
— Они боятся не только превосходства лошадей, истинного или примысленного, а того, что оно будет прирастать их детьми… — начал я. Шегельд молчал.
— Но ведь такие союзы если и есть, то редки, а в массе — дела давно минувших дней…
Он положил трубку на стол, и ее клубы стали окутывать нас обоих.
— Возможно, проблема коноложества и андроложества вновь и вновь будоражит их праведные мозги, но… если, как вы говорите, лошади не боятся, новые дети все-таки приходят в этот мир? — пытался я пробить толщу между нами, все увеличивающуюся. — А… а что будет, если перевертыш попадет на перевертыша?
Но тут уже не стало ничего, кроме облака — сизого облака… сизым облаком — орлом по поднебесью…
И меня сызнова вбросило в финал охридского лета.
Как ни странно, после этого то ли сна наяву, то ли воплощенного символа моих раздумий я немного поуспокоился. Все мои это почувствовали как некую новую силу и неуклонное мое решение. Я в ваши игры не игрок, братцы школяры, по делам вашим не ходок, было написано на моей физиономии; с кем хочу, с тем и вожжаюсь и намеков ваших не понимаю в упор. В моей кухне безраздельно царила Иола — в рубахе навыпуск до колен, в парусиновых сандалиях со шнуровкой. Приготовление пищи она окончательно взяла в свои руки: заказывала шкафу самые изначальные компоненты и потом тоже не изощрялась. Кофе-то другое дело, она же им нас и развратила. Мы, как профессиональные дегустаторы, наловчились различать сорок его сортов и семьдесят способов варки. Но что до остального — преобладали слабо жаренное псевдомясо, лепешки, салаты и фруктовые десерты. Ножу в ее руках выпадало больше работы, чем кастрюлям и сковородкам.