Мари Даво болтала и хвалилась, пистоль превращался в ее рассказах в сотню франков. Сиделка обитала в тихом квартале, но жизнь там текла на деревенский лад. Улица Вожирар пришла в волнение и разговорилась с улицей Шерш-Миди, та дала знать Севрской улице. Длинные старинные улицы наполнились слухами, к вящей радости их обитателей, любимым времяпрепровождением которых были пересуды. Судачили у ворот бесчисленных монастырей и часовен, церковные сторожа разносили «сведения». История о Буридане, прекрасном, как ангел, и более загадочном, чем «незнакомцы» из мелодрам, обрастая все новыми подробностями, распространилась по всему кварталу от театра Одеон до больницы Красного Креста, достигнув даже мостов, откуда шла прямая дорога на улицу Бак.
Но вот что удивительно: мадам Тереза, мать Ролана, жила в доме № 10 по улице Святой Маргариты в самом центре квартала, обсуждавшего приключения Буридана. Нам известно, как страстно любила она своего сына, последнее, что у нее осталось. Нам известно, сколь важное значение, возможно, преувеличенное, придавала она бумажнику с двадцатью тысячами франков, врученному Ролану. Почему же она до сих пор никак не проявила себя?
Конечно, болезнь и бедность делают людей бессильными, но мадам Тереза не была настолько беспомощна, чтобы не попытаться действовать в столь серьезных обстоятельствах. Она всегда могла обратиться к своей соседке, мадам Марселине, или к великодушному доктору Абелю Ленуару, готовому помочь не только словом, но и делом.
Потеря любимого сына относится к тем из ряда вон выходящим событиям, которые и парализованного поднимут на ноги, а мать Ролана не была навечно прикована к постели и голова у нее оставалась ясной. Воздух вокруг нее кишел слухами, история о несчастном раненом успела превратиться в ходячую байку, самый смак которой заключался, по общему мнению, в костюме молодого человека. Почему же мадам Тереза хранила молчание и ничего не предпринимала? Первый встречный мог бы поведать ей о заколотом Буридане, да и в полицию никому не заказано обращаться. Впрочем, любой прохожий знал об этой истории больше, чем комиссар полиции.
Ответ на этот вопрос существует, и он поможет нам понять поведение Ролана, а также разгадать медицинскую тайну, повергшую в недоумение хирурга, лечившего молодого человека, ибо Ролан вот уже несколько дней ломал комедию.
Рана его была чрезвычайно серьезной. Кинжал Жулу вонзился слишком глубоко в опасной близости от сердца, и в первый момент никто не мог бы поручиться, что Ролан выживет. В течение первой недели жизнь едва теплилась в нем. В то время малейшее усилие пошло бы во вред организму, медленно сращивавшему разорванные ткани, и привело бы к смерти. Хирург был прав, когда запретил перевозить Ролана. Впрочем, врач всегда прав, рекомендуя покой и тишину, благоприятствующие основному принципу человеческой природы – бороться с разрушениями. Так что, когда велось следствие, раненый действительно не мог ни слышать, ни говорить.
Но вот уже несколько дней, как Мари Даво заподозрила, что раненый видит, слышит и живет в полном смысле этого слова. Если бы он захотел, он смог бы выдержать допрос.
Но он не хотел.
Однажды ночью, когда Даво добросовестно бдела, читая роман Поля де Кока, прикрытый молитвенником, Ролан очнулся от тяжелого сна. Он словно заново родился. Он смутно понимал, где он и что с ним, но не мог ни пошевелиться, ни заговорить.
Роман был, видимо, очень забавным, время от времени сиделка разражалась заливистым смехом. Ролана мучили жажда и страх.
Постепенно из глубин сознания выплыло имя матери. Сердце Ролана сжалось, пересохшие губы затрепетали, словно он звал мать.
Ее имени оказалось достаточно, чтобы вспомнить все, что с ним случилось. Словно во сне, перед ним прошли события последней карнавальной ночи. Он увидел ослепительно прекрасную Маргариту, почувствовал пьянящий аромат пылкого и странного свидания, а затем ужас неожиданной развязки, и наконец ощутил, как нож вонзается ему в грудь. Ролан заснул, совершенно измученный.
Тогда ему не пришло в голову притворяться. Эта мысль возникла у него на следующий день, когда первым, кого он увидел и услышал, был посыльный из прокуратуры, пришедший узнать, возможно ли возобновить допрос пострадавшего. Следствие застопорилось самым печальным образом, и отправители правосудия с нетерпением ожидали показаний жертвы. Услышав такое, Ролан вновь испытал приступ страха. Но теперь он знал, чего он страшится: его пугала мысль о матери.
Ролан догадался, что находится в приюте. В каком именно, его не интересовало, подробности казались неважными, когда он понял главное: вершители правосудия не отпустят его с миром, пока не заведут дело на человека, ранившего его. Ролану представлялась его бедная мать, больная, беспомощная, и он тут же принял решение: сбежать – сбежать или умереть.
Решение было столь ясным и твердым, словно явилось результатом долгих раздумий. Мать и правосудие! Два этих понятия казались несовместимыми, и желание убежать становилось все сильнее, все настоятельнее. Его мать даже в несчастье умела сохранять благородство и гордость. А правосудие, эта совесть народа, вещает так громко и задевает так больно даже тех, кого оно призвано защищать!
Для правосудия найден хороший символ: рука, огромная каменная рука, холодная, суровая, неподкупная, она не хочет и не может действовать осторожно. Эта рука срывает все покровы, используя не только свое право, но и выполняя свой долг, ибо слабости ей не простят. Она должна всех и вся обнажить. Но каждое преступление предполагает наличие двоих: преступника и жертвы. Тем хуже для жертвы!
Тогда все предстает в ином свете, или, если хотите, в своем истинном свете. Малодушные иллюзии исчезают вместе со спасительными умиротворяющими словами. Действительность становится суровой и бесстыдной, словно вы оказались в покойницкой.
Ролану привиделся судья, подводящий итог следствию. Указывая на него пальцем, судья говорил: «Этот человек был убит, когда выходил от женщины легкого поведения. При нем было двадцать тысяч франков. А его мать погибает в нищете!»
И что, если подобное обвинение достигнет ушей его матери?!
Существовало лишь два способа избежать беспощадного публичного обвинения: сбежать или умереть, так и не назвав себя и не проронив ни слова.
Человеку рассудительному оба способа показались бы нелепыми и невозможными. Но Ролан отвергал лишь один: смерть. Он с глубоким раскаянием сознавал, что в долгу перед матерью, и хотел жить ради нее.
Оставался побег. Он с трудом мог пошевелиться, лежа в постели, однако мысль о побеге, однажды зародившись, более не отпускала его. Таков был Ролан: отважный, терпеливый и сильный.
Он сделал попытку встать. Ослабевшее тело не слушалось его. Тогда он воззвал к разуму.
Но тут новая забота омрачила его думы. Ролан не знал, сколько дней прошло после трагедии. Он преувеличивал срок, полагая, что находится в приюте непростительно долго. И перед ним встал вопрос, который мы уже задавали себе: почему мать не ищет его? А если ищет, то почему до сих пор не нашла? Ответ был прост. Ролан вспомнил доктора Абеля Ленуара, говорившего: «Ее спасет надежда». Что остается одинокой больной женщине? Только молиться!
Ролан молился и плакал. Рука невольно потянулась утереть слезу – и радость волной захлестнула юношу! Его рука, уперевшись в матрас, поднялась. Он почувствовал, как напряглись мускулы. Ролан решил, что свершилось чудо.
За чудом последовал обморок, и сиделка отправилась к матери Франсуазе Ассизской, дабы уведомить, что раненый совсем плох. Это случилось в среду, на пятнадцатый день пребывания Ролана в обители.
Ныне никто не сомневается, что у медицины есть бесценная помощница – гимнастика. Сама по себе гимнастика не лечит, но она помогает излечению столь впечатляющим образом, что порою ей начинают приписывать решающее значение, несправедливо отнимая заслуги у лекарств. Если бы гимнасты, шарлатаны или невежды не подрывали уважения к их искусству, раздавая невыполнимые обещания и внушая несбыточные надежды, гимнастика давно бы вошла в каждый дом, что принесло бы огромное благо общественному здоровью.