Бывали минуты, когда Миртль ощущала себя жертвой, принесенной во искупление грехов, совершенных Гарри на его неправедной стезе. Миртль и сейчас, не задумываясь, отдала бы за него жизнь, но ее угнетала мысль, что она жертвует еще и своей бессмертной душой. Ведь нарушение пятой заповеди — тяжкий грех. До самого последнего времени в сердце Миртль теплилась надежда на примирение с отцом, молчаливо поддерживаемая Гарри и леди Кемпбелл, которая ей часто писала. Надежда эта поначалу вытеснила глубоко запавшие в ее душу проклятия и угрозы, которыми отец щедро осыпал их напоследок. Однако сейчас, в бурлящем Чарлстоне, занятом приготовлениями к войне, тщетность этой надежды стала очевидной, и слова отца почти ежедневно звучали в ушах дочери, вызывая у нее чувство, близкое к раскаянию.
Отношения между супругами заметно ухудшились, и бывали дни, когда Миртль терзала Гарри сотнями упреков, давая выход переполнявшему ее раздражению. Обнаружив, как отвратительны ей военные обязанности мужа, Миртль не сочла нужным скрывать своего отношения и открыто желала поражения колонистам.
Между супругами начались затяжные, выматывающие душу ссоры с взаимными обидами на недостаток сочувствия и желания пойти навстречу, с несправедливыми обвинениями и припоминанием предыдущих скандалов. Медленно, но неотвратимо, росла стена непонимания.
— Зачем ты вообще вышла за меня замуж? — вскричал как-то раз доведенный до отчаяния Лэтимер.
— О, лучше бы я этого не делала, — в раздражении ответила Миртль. — Я бы десять лет жизни отдала, лишь бы все осталось по-старому.
— Говори уж просто, что отдала бы всю мою жизнь — она ведь была ставкой. Как бы я хотел, чтобы ты тогда получше разобралась в себе.
— Разобралась в себе?
— Да, в себе. Зачем тебе понадобилось потчевать меня выдумками о любви? Они не имеют ничего общего с настоящими чувствами — это с каждым днем все очевиднее. Стоило спасать мою жизнь только затем, чтобы поить меня этой ежедневной отравой? И за что мне выпало наказание любить тебя?
— Любить! Да разве так говорят, когда любят!
— Если бы я не любил тебя, то не тратил бы слов понапрасну. Я позволил бы тебе делать все, что заблагорассудится, и не стал бы прилагать таких отчаянных усилий для спасения нашего счастья, которое ты вот-вот превратишь в обломки. — Лэтимер в запальчивости бегал из угла в угол. — Нечестно обвинять меня в том, что все сложилось не так, как тебе хотелось. Я ни о чем не просил — ты сама выбрала. У тебя были возможности жить согласно своим убеждениям. Но ты зачем-то слукавила, а теперь во всем обвиняешь меня!
— Что ты подразумеваешь под «моими убеждениями»?
— Твое верноподданничество, вот что. Если бы ты была последовательна, то сохранила бы отцовскую любовь, вышла бы замуж за своего дражайшего родственничка Роберта Мендвилла и стала бы в один прекрасный день миледи.
Ее большие глаза наполнились обидой и гневом.
— Почему ты издеваешься над Робертом? Видно, он в самом деле лучше тебя.
Лэтимер был уязвлен в самое сердце, и у него, в свою очередь, вырвались слова, о которых он сразу же пожалел:
— Прими мои соболезнования по поводу упущенной возможности стать его женой.
Миртль повернулась и выбежала вон, более чем когда либо убежденная в том, что ее муж совершенно распустился, да и Лэтимер разозлился сильней обычного за то, что она вызвала его на грубость.
Наступали, разумеется, и пылкие примирения, быстротечные просветы в пасмурной действительности, во время которых прошлые сцены казались им дурным сном. Но маятник совершал новое колебание между взаимной любовью и взаимной обидой, и — нужно смотреть печальной правде в глаза — любовь их с каждым разом словно тускнела, а сердца сжимало предчувствие новой ссоры.
Ранней весной дела несколько поправились. Этим улучшением они они были отчасти обязаны тому, что служебные обязанности стали чаще уводить Лэтимера из дому. Относительная праздность зимой, когда известия с Севера приходили неопределенные, угнетала Гарри и только усиливала его хандру, вызванную семейными неурядицами. Супруги слишком много времени проводили вместе. Но, вот, в конце февраля поступили достоверные сведения об идущих в Нью-Йорке приготовлениях к морской экспедиции против Чарлстона. Полковнику Молтри было предписано отправиться на остров Салливэн и принять на себя командование гарнизоном, и Гарри Лэтимер поехал вместе с ним.
На острове они приступили к возведению форта, способного вместить тысячу человек. Поскольку форт должен был запереть гавань, полученные сведения заставили их трудиться в поте лица вместе со всеми, кого удалось набрать — белыми мастеровыми и целой армией чернокожих рабов, свезенных со всего штата, чтобы успеть завершить строительство до подхода британского флота.
Гарри теперь надолго отлучался из дому, чем был весьма доволен, потому что разлуки ослабили трения в семье. Кроме того, с некоторых пор Лэтимер начал подавлять в себе всякие обиды, и если Миртль принималась снова его бранить, подставлял вторую щеку. Теперь он делал это даже с готовностью и не унывал, ибо обнаружил зримое оправдание ее раздражительности…
Приблизительно за два месяца до рождения сына их отношения — благодаря, главным образом, его образцовой снисходительности — улучшились настолько, что будущее виделось Гарри в радужных тонах. Он целиком положился на время, а после рождения сына ему даже показалось, что смятенное состояние Миртль уже прошло.
В эти дни, когда, выкроив часок, он приходил полюбоваться свертком в руках верной кормилицы Дайдо, их с Миртль переполняла такая нежность, какой они не испытывали друг к другу даже в медовый месяц. Они снова были возлюбленными, их накрепко связало драгоценное, беспомощное, туго перепеленутое существо; мир словно вновь заиграл красками, и потому они стали уступчивыми, великодушными и стремились предупреждать желания друг друга.
Однажды в мае, когда младенцу исполнился месяц от роду, а Миртль пошла на поправку, они заговорили об имени ребенка.
Полулежа на кушетке, поставленной в саду в тени магнолий, Миртль сияющими глазами смотрела на сына, бессмысленно пускающего пузыри на руках чернокожей няньки. Гарри, в синем континентальном мундире, притулился у изголовья, глупо улыбался и предавался влюбленному созерцанию жены, с удивлением замечая появившийся в ее чертах оттенок святости. Он видел вроде бы тот же, только заострившийся, носик, и те же щеки, и лоб, но все лицо ее будто озарялось таинственной внутренней гордостью. Лэтимер рассеянно играл длинным каштановым локоном, упавшим на белую гибкую шейку Миртль, когда она взглянула на него с такою улыбкой, что жизнь благодаря одной только этой улыбке могла показаться великолепной.
— Гарри, ты не забыл, что скоро пора крестить нашего маленького язычника? — напомнила она.
— Конечно, нет. А как мы его назовем?
На этот счет у самого Гарри имелось вполне определенное мнение. Поскольку родоначальником местной ветви Лэтимеров был приехавший в Южную Каролину Чарлз Фицрой Лэтимер, которого назвал своего сына Гарри, их потомки всегда давали первенцам одно из этих двух имен — Чарлз или Гарри. Лэтимер хотел сохранить традицию, и про себя уже думал, что сын будет Чарлзом Лэтимером. Но после пережитых бурь он особенно ценил восстановленное взаимопонимание и дружбу с Миртль, и не хотел высказываться до тех пор, пока она не выразит своего пожелания.
— Я подумала… — начала она, но остановилась. — Нет. Разве у тебя нет своего мнения? Ведь он твой сын.
— Не больше, чем твой. Следовательно, я желаю всего, чего желаешь ты.
— Это так мило с твоей стороны. — Она поймала его руку и сжала в своей.
— Я подумала… — Миртль снова не договорила и посмотрела на него с робостью. — Если тебе не понравится, Гарри, ты скажи, и мы больше не будем об этом, ладно? Но, знаешь, мне кажется, что если бы я назвала его Эндрю, это послужило бы моему отцу доказательством того, что, несмотря на все, что произошло, я все-таки чувствую себя перед ним в долгу. — Она опять неуверенно взглянула на мужа. — Боюсь, ты думаешь по-другому…