Беду ты несешь туда, где появляешься, Карр, таким и для того уж ты создан… — голос перестал быть резким, обрел глубину и вместе с нею — искреннюю печаль. — Уходил бы ты отсюда, — закончил он почти просительно.
В продолжение всей этой речи бедный Карр застыл, ошеломленный. Зачитанный ему перечень деяний, совершенных им на этой земле, потряс его — он никогда не давал себе труда задуматься и посмотреть на вещи таким образом, окинуть всю историю своего появления и бытия здесь одним взглядом.
— Я не виню тебя, — вдруг продолжил его судия, — не ожесточай своего… — он помолчал мгновение — сердца… Просто уходи.
Это был приговор. Карр закричал уже окончательно сорванным голосом, еще в отчаянной надежде, но уже понимая, каким будет ответ:
— Но я не хочу!.. Я хочу быть здесь, с тобою!.. видеть тебя, повиноваться тебе… Хочешь, я стану пауком, раскинувшим свою паутину в каморке, где стоят метлы и лопаты, камнем у дверей этого храма…
— Об этот камень все прихожане будут спотыкаться и ломать себе ноги, Карр, — был ответ. — Уходи с миром.
Наконец говоривший показался, освещенный слабым, но живым лучом своего светильника, с которым, вероятно, никогда не расставался:
— Ты не вырос из зерна, посеянного мною, не тянулся хрупким побегом к солнцу, зажженному мной, чтобы освещать и согревать его, не был подчас орошаем слезами моими и не принял — не мог принять — частицу меня, чтобы быть тебе спасенным в царстве моем… К сожалению, бедный Карр, к сожалению. Ты пришел низвергнуть меня и моих людей; ты опоздал, не по своей вине… Я сострадаю тебе, зверь, ибо не могу иначе, но принять тебя также не могу, ибо даже я не властен заменить черное бушующее пламя смерти и хаоса, составляющее твою глубинную сущность, вечным теплым огоньком жизни, так похожей на эту лампаду, — он приподнял свой светильник. — Дунь — и огонек погаснет. Но непременно найдется кто–то, кто зажжет его вновь — рано, или поздно … Как и твой черный пламень, зверь, — вздохнув, добавил он.
Карр безмолвствовал.
— Но я всегда буду помнить тебя, — также помолчав, вновь заговорил удивительный его собеседник, встреча с которым, как Карр понимал, в этот раз была последней. — Ты будешь вечным невиданным доселе примером того, что даже мрачное порождение хаоса и зла, даже самой смерти, соприкасаясь с жизнью достаточно долго, может принять на себя ее благодатный отсвет — и… во всяком случае, способно что–то понять. Ты велик и славен, Карр…
Но теперь — уходи. Только… последняя просьба…
— Да, повелитель, — прошептал Карр.
— Этот юноша… Он уже довольно намучился, благодаря тебе — отпусти ты его.
— Да, повелитель…
— Благодарю тебя… кто бы ты ни был… — послышалось уже из темноты.
И сие, точно, было исполнено им немедленно после того, как навсегда закрыл он за собою церковные двери. Быстрым шагом двинулся Карр к выходу из города, известному «торчку», а затем дальше — к каменоломням, и еще дальше — туда, где в безмятежном каменном сне покоилось его, все же любимое, хотя и сотворенное столь страшным путем, прежнее обличье.
Строго исполняя повеление, Карр покинул тело и сознание бедного малого и некоторое время грустно глядел на него своим бесплотным покуда взглядом — на его руки, сильные и умелые, с ловкими пальцами, которые он уже привык считать своими, на его крепкие ноги, столько носившие его по земле, лицо, усталое нездоровой от всего пережитого усталостью, рот, говоривший от его имени сильным молодым голосом, глаза, которыми он увидел так много — сделавшиеся теперь светлыми и пустыми, как у рыбы; уши — благодаря которым он за это короткое по его меркам время столько услышал и узнал, что хватит теперь на еще одну многовековую жизнь… Парень, отвыкнув за эти месяцы делать что–либо самостоятельно, лишь стоял и таращился в пространство взглядом умственно слабого ребенка. Карр не стал долее рисковать, почти что впрыгнул в свое волчье тело, тотчас благодарно — если это слово применимо к неживой материи, которой оно стало — откликнувшееся на его присутствие. Кое–как, перебросив, как мешок, погрузил он на спину парня, разум которого отнял из милосердия — тот совсем не сопротивлялся, даже, казалось, чуть прижался к жесткой черной шерсти — и бросился огромными прыжками по дороге, к городу. Была глухая пора ночи, когда половина мира погружена в непроглядную, но благодатную тьму, все живое в ней, по мнению Карра, должно спать, а неживое его не беспокоило. Так и остался он в памяти запоздавшего пьяницы да случайно вышедшего на двор — по делу — мастерового: громадная, летящая над самой землей когтистая тень с чуть поблескивающими в пасти страшным блеском клыками. (Оба потом дали зарок от пьянства, часто ходили в церковь и молились; однако ночью из дому не выходили ни при каких обстоятельствах уже до конца своих дней.)