О том, чтобы пробраться в «Бриатико», у меня и мысли тогда не было. Мне казалось, что полиция разберется сама, не зря же нашего комиссара прозвали комиссаром, хотя он всего-навсего старшина карабинеров. Они все еще занимались делом Аверичи, которое прогремело на всю округу, мне уже человек шесть о нем рассказали, правда, все по-разному. Жестянщик, живущий по соседству, целый час смаковал историю о том, как хозяина гостиницы пристрелили ночью на его собственной земле и оставили сидеть в беседке, будто спящего.
— Как пить дать, выслеживал свою непутевую перуджийку, — сказал жестянщик, — застал любовников в беседке и получил пулю в грудь, прямо в свое разгневанное сердце. Эту женщину волокли в участок на глазах у всей деревни, да еще в таком виде, что я разглядел наконец ее хваленые груди. Они и впрямь торчат, будто кабачки из грядки!
Я слушала его вполуха, думая о том, что быстро отвыкла от здешней бесцеремонной манеры выражать свои мысли и теперь она вызывает у меня досаду, примерно как поросшая плесенью стена в родительском доме. Что ж, думала я, комиссар закроет дело Аверичи, а потом возьмется за дело брата, их же там всего четверо в участке. Надо самой поговорить с людьми, поискать подробности, записать свои размышления и передать комиссару, когда придет время. Даром, что ли, меня учат на юриста за деньги провинции Кампанья.
С утра я взвешивала скользких кальмаров, а после двенадцати отмывала руки лимонным соком и отправлялась вниз, на побережье, к карабинерам, — шесть километров под гору и столько же обратно, если никто не подберет. Поначалу комиссар и слушать меня не хотел, пьяная драка, ревность, преступление чести, ему все годилось, лишь бы не вникать, а тут я с дырявой открыткой и подозрениями. Мне даже показали найденную у брата записку, принесли из архивной комнаты. «Приходи в час ночи в рощу за каменоломней. Будет тебе то, чего просишь, красавчик». Красавчик было написано на деревенский манер: фишетто. Ну, против записки мне нечего было сказать. Записка любовная. И на брата это похоже, он любил всякие открытки, закладки, таинственные послания, одним словом — бумагу.
Фишетто — так звали ослика, ходившего по кругу в деревенской маслодавильне, каждой осенью мы бегали смотреть на него по утрам, зажав в кулаке угощение — кусок булки или сушеную сливу. В те времена оливки еще не возили в Кастеллабату на масличный пресс. Туго набитые мешки доставлялись на телеге в сарай на окраине деревни, где черный ослик в кожаной упряжи вращал каменные жернова. Глаза у него были печальные, атласно-черные, за это он и получил свое прозвище. У брата глаза были серые, со множеством крапинок, а у меня глаза синие, таких в семье ни у кого не было, кроме тосканской бабушки, которую я никогда не видела.
Двенадцатого марта я устроилась работать в «Бриатико», а в конце марта полицейские закрыли дело, и ездить к ним стало незачем. Я так и не смогла сдвинуться с мертвой точки, хотя находилась именно там, где нужно, практически на месте преступления. За несколько дней до своей гибели брат сказал мне, что намерен встретиться с кем-то из «Бриатико», чтобы получить деньги за молчание. «Деньги посыплются на нас, как треска на палубу, — весело сказал брат, а потом добавил пронзительным птичьим голосом: — Пиастры! Пиастры!»
Место, где брату назначили свидание, было выбрано с умом: дорога через эвкалиптовую рощу, прилегающую к рынку, завалена обломками гранита, еще до войны вывезенными с местной каменоломни, проехать там нельзя и людей почти не бывает. Кто это был: постоялец или человек из обслуги? И почему Бри упоминал женщину и ее ошибку?
В одно из дождливых воскресений я поехала в Палетри, чтобы поговорить с немцем Вернике, владельцем танцзала. Немец раньше был капореджиме при Джузеппе Сарно, теперь он смотрит за порядком в нашей фракции, все его уважают. Немцем его называют из-за фамилии, хотя он чистокровный позитанец, просто его дед сидел в лагере для перемещенных лиц, и американцы там что-то напутали с документами.
— Поезжай учиться, — сказал немец, стоя в дверях танцзала. — Брата уже не вернешь, а тебе может достаться на орехи.