Выбрать главу

- А цыганы где? - в нетерпении спросил Пушкин. - Ты про цыган, помнится, обмолвился. Заманывал, что ли?

- Никакого замана. Идем покажу.

Вышли на окраину виноградников. Вечерело уж, тишина на шумную Бессарабию опускалась. Вдали - Днестр, а в низине, возле берега - шатры, костер, фигуры вкруг него. Песен, правда, не было: видно, к ужину готовились.

- И вправду - цыганы, - удивленно говорит Раевский. - Бесшумные только.

А Пушкин замер. И смотрит, смотрит.

- Когда поедят да выпьют - запоют, - пояснил я. - Вот тогда и шумно будет. Вплоть до рассвета.

Глянул на меня Пушкин. Чуть ли не с мольбой.

- Пойдем к ним, как запоют, Сашка? Песни цыганские послушать хочу.

- Нет, с ними так не получится, Александр Сергеевич. К ним подход нужен. Я маму Каруцу пошлю.

А тут и мама Каруца сама заголосила:

- Стол накрыт, бояре мои!..

Уснул я на этом рубеже воспоминаний. И голова во сне не болела и вроде бы молчала даже. А утром опять будто в голос застонала, но я постарался поскорее в тот кишиневский вечер вернуться. Не сразу, правда, это у меня получилось, но - вспомнил. Вспомнил все же тот цыганский вечер...

16-го. Или - 17-го. Словом, в мае

Тогда, помнится, я маму Каруцу сразу же к цыганам наладил, просьбу пушкинскую исполняя. Мы пока перекусывали, ренское пили, местное, мамы Каруцы вино пробовали. Красное, густое, как кровь, и терпкое, как нешуточная дуэль...

Мама Каруца быстро вернулась. У нее свои тропки были, короче наших.

- Милости просят, бояре мои. Я провожатого взяла, роса богатая сегодня.

Позвала то ли по-цыгански, то ли по-молдавански, и вошел молодой цыган в ярко-желтой рубахе с косым - через всю грудь, от правого плеча к левому боку воротом, за-стегнутым на множество мелких перламутровых пуговиц. Вежливо склонил голову и улыбнулся столь ослепительной улыбкой, что в мазанке нашей вроде как и светлее стало. А Пушкин сразу вскочил, воскликнув громко от всей полноты вдруг осенившего его открытия:

- Вольный человек! Вольный, во сто крат нас вольнее! Любуйтесь, господа, любуйтесь и завидуйте воле, России неведомой!

- Est-ce que vous prenez la parole ("Вы выступаете"), Александр? насмешливо спросил Раевский, вслед за ним пожимая руку молодому цыгану.

Пушкин страшно разобиделся, надулся, молчал всю дорогу, идя вслед за проводником. Но у цыганского костра вмиг позабыл про все свои обиды.

- Мы в сказочном раю, господа. В сказочном раю тысячу лет назад...

Мы и в самом деле были тогда в раю. Тысячу лет назад.

Ах, как пели цыганы! Никогда вам таких песен не слыхать более, потому что для себя они пели. В России - в Петербурге ли, в Москве ли - они для нас поют, а там, на берегу реки уснувшей в Бессарабии, на воле, ночью, у костра, - для себя. Только для себя, вековую боль свою вспоминая...

Пушкин плакал. Раевский обнял его за плечи, но не утешал. По-моему, глотал собственный ком в горле. Я свой глотал, помнится. Гулко, мучительно и сладостно.

Цыганы шумною толпой

По Бессарабии кочуют.

Они сегодня над рекой

В шатрах изодранных ночуют...

По-моему, он тогда эту строфу и прошептал нам. Сквозь слезы непросохшие, но уже - с улыбкой. Тогда, тогда! Слышу голос его и эти четыре строчки. В миг тот поэзия души его слилась с поэзией природы. Настоящего и прошлого, тоски и восторга. Всего мироздания и себя самого.

Помнится, когда мы однажды в фехтовальном зале после доброй схватки отдыхали, сказал мне вдруг Александр Сергеевич с непонятной для меня грустью и печалью:

- Ах, Сашка, Сашка... Баловень ты судьбы, сажень стоеросовая. А я у самого Инзова на квартире стою. Почет!.. Искренне любит он меня, знаю, только с глаз исчезнуть некуда. Кочую из салона в салон, как цыган во фраке...

Помолчал, добавил неожиданно:

- На что хорошо мне было в Гурзуфе, среди милых моему сердцу друзей, так и там однажды сорвался с места, для себя совершенно неожиданно, и версты две бегом бежал по дороге в горы. Жара была страшная, а я бегу, а куда бегу, зачем бегу... От себя самого, Сашка. От себя самого убегал, что ли... Le sinistre trйbuche quelquefois sur le ridicule ("печальное иногда спотыкается о смешное"). Нелепо все, мой друг, нелепо.

Вот почему он тогда плакал у костра. У него было чувство, что он добежал туда, куда так стремился. К вольному берегу, распахнутому небу, вечным звездам, яркому костру. К людям, вольным не по вычитанной в книгах идее, а по натуре своей. У него была невероятная тяга к природно, естественно, что ли, свободным людям. Вольным не по Государеву Указу, не по бумаге помещика, не от рождения даже - от природы вольным. А потому и гордым.

...Мы ведь совсем не гордые, не обольщайтесь, дети и внуки мои. Нельзя быть гордым не от естества своего, как, к примеру, индейцы американские. Мы спесивые гордецы, и только. И выше надутой горделивости собственной подняться не можем, как бы ни пытались, как бы ни старались и как бы ни прикидывались. И Александр Сергеевич мучительно ощущал эту безвольность и беспомощность духа нашего всем существом своим.

И - песня еще звучала - подводит ко мне мама Каруца старую-престарую цыганку.

- Предсказать судьбу твою тебе хочет, белокурый боярин. Все, говорит, для нее на лице твоем написано. А я по-русски слова ее переведу.

Я еще и согласия не дал, как старуха та цыганская коричневыми, сухими и костлявыми руками своими за виски меня взяла и к свету костра повернула.

- В очи ей смотри, взор не отводя, - очень строго сказала мама Каруца.

Глаза у цыганки были - без дна. Будто два отверстия в какой-то иной, неизвестный мне мир. А может, и не мир то был вовсе, а - мироздание?.. Пристально смотрела, долго, испытующе. Но - заговорила наконец.

- Тяжкая судьба у тебя будет, витязь русский, - неторопливо, задумчиво и певуче переводила мама Каруца. - Раны тяжкие она видит, но не они тебя в могилу сведут. Казенный дом с железными решетками видит, но не в нем ты сгинешь. Шинель солдатскую на тебе видит, но не обессилит она тебя.

- Ну а радостное хоть что-нибудь она в жизни моей усматривает? - спросил я с усмешкой.

- Любовь тебя ожидает великая. И любовь эта и будет наградой за все страдания твои. Сын от той любви рожден будет, и род твой славный продолжит. Не бойся жизни своей, счастье потом все искупит. И ничего боле она тебе не скажет.

- Что ж, и на том спасибо, - признаться, вздохнул я невольно. - Вот ей червонец за гадание.

- Не!.. - вдруг гневно сказала старуха и ладонь свою сухую передо мной растопырила.

- Деньги за гадания берут, - строго сказала мама Каруца. - А это - не гадание. Это - пророчество.

Повернулись и ушли. А я с разинутым ртом остался. И с мыслями растревоженными.

Впрочем, я никогда мыслей растревоженных в себе не хранил. Не умел хранить, так уж я устроен. И уже через минуту и в себя пришел, и все из головы выбросил, и... и обнаружил, что Александра Сергеевича рядом нет. Один майор Раевский остался.

- А Пушкин где? - спрашиваю.

Засуетился Раевский, заоглядывался, вскочил даже. Сказал с испугом растерянным:

- Понятия не имею.

- Сидите здесь, майор.

Кинулся искать. Глазами, разумеется, языка-то не знаю. Но как раз в это время пляски затеяли начинать, которые цыганы так любят. И цыганские девочки для затравки первыми к костру выскочили. За ними девицы готовились, и все в радостном оживлении начали пересаживаться, круг для плясок расширяя. Поднялась сумятица, и я понял, что в толкотне этой веселой Пушкина мне никак не разыскать. И ринулся к центральному шатру, который для вожака всегда отдельно ставили. А потому ринулся, что ром-баро Кантарай мамой Каруцей был уже вовремя лично представлен.