Вот тогда уж моя очередь настала. Пока соратники мои отважные от дегтярной улики избавлялись, я возле конюшен стожок гнилой подстилочной соломы поджег. Ни за что бы не поджег, если бы заранее под него добрую охапку сухого сена не подсунул. Но я своевременно подсунул и своевременно поджег. А пока разгорался стожок, успел до казармы добежать, раздеться и под тощее одеяло нырнуть.
Раздымился стожок тот на славу. И когда дежурный конюх, нюхом дым почуяв, а ушами - что лошади заржали тревожно, сообразил, выбежал да и заорал: "Пожар!..", мы тут же все раздетыми во двор высыпали:
- Горим!.. Караул!.. Пожар!..
Орали так, что капитан не мог не проснуться. А проснувшись и сразу уразумев, что и вправду дым возле конюшен, с ходу, как привык, обе ноги одновременно, по-кавалерийски сунул в ботфорты...
Стожок тот мы сразу же и потушили, как только вопль капитанский наших ушей достиг. Мщение состоялось, виновных не нашли, но месяц нам покоя не давали. И пеший по-конному, и конный по-пешему, и прусский шаг на плацу, и побудки не ко времени, и бешеные скачки без седла через все мыслимые препоны - все было.
Вот тогда-то наш Андрюша и погиб на препятствиях...
...Мщение - дурное, неподобающее благородному человеку занятие. Бессмысленная сумма злобных обид души вашей, внутренним ядом травящая, потому никогда и не копите никаких обид. Никакое зло не стоит того, чтобы нянчиться с ним, лелея в душе своей. Добро следует помнить, хранить его и с ним жить. С добром, а не со злом. И уж тем паче не с мечтами о мщении. О любви, мире да согласии мечтайте всегда, дети мои, и потомство ваше будет веселым, добрым, спокойным и здоровым. Уж простите старика за нудное нравоучение, но друга дорогого я на сем мальчишестве потерял...
Служу, будто пудовые вериги таскаю, только в комнатенке, что снимаю у почтеннейшей Марфы Созонтьевны, душой отдыхая. В Офицерском собрании не отдохнешь: зубы стискивать приходится, слыша разговоры приятелей. Шесть пошляков на пять подпоручиков и четыре - на столько же капитанов. И как я раньше не чувствовал этого? В разговоры их не вслушивался, что ли? Нет, и слушал с жадностью, и сам был рад поведать что-нибудь этакое, позабористее, с перчиком. А теперь - ну надо же! - улыбаюсь, как удавленник, и зубы сжимаю, чтоб не заорать: "Да как же вам не совестно, господа офицеры? Да о маменьках своих вспомните, в муках вас выносивших!.. О сестрах своих невинных, в вас идолов со младенчества видящих!.." Но - молчу. Презираю себя за молчание свое и - молчу.
Потому молчу, что Аничке слово дал молчать. В офицерской среде исстари слово к пощечине приравнивается, и тут уж барьера не миновать, коли что необдуманное брякнешь. Но не барьера я боюсь - никогда, слава Богу, я его не боялся, - я слово нарушить боюсь, вот ведь какой камуфлет получился неожиданный...
...- Душа моя, обещай мне, что не будешь рваться к барьеру. Ты уже доказал свою отвагу.
- Аничка, честь офицерская...
- Осиротишь меня и погубишь, Саша. Я уже тебя вы-брала, и замены этому и во всем свете не сыскать.
- А наша честь с тобою?
- Подумай сперва, Сашенька, солнышко мое, свет ты мой единственный...
Подумал. И слово дал, не каменный. И девиз, коим Дульсинея моя меня наградила, помню. И - покуда держусь.
Ах, как дни тянутся! Боже ж ты мой, как они канительно тянутся. Прежде, бывало, вскачь неслись.
Даже в карты стал играть по-иному. Не то чтобы осторожничать - кураж поймал, тут уж не до осторожности! Но так играть стал, будто за спиной у меня - семья. Жена ненаглядная моя, дети милые. Спиной их ощущать начал, даже оглядываюсь иногда...
- Что это вы вертитесь, поручик? Вы в карты свои глядите.
- В свои я всегда поглядеть успею, майор. Мне бы ваши узнать желательно.
- Наглец ты, Сашка. И помрешь наглецом.
- Только бы не...
Перестал я, Аничка, такие фразы рифмой завершать, помня глазки твои умоляющие...
- Дама моя - всегда червовая, господа. По ста рублев.
- Бита. Не твоя червенная дама сегодня, Сашка.
- Ан и нет, всегда. Две сотенных на нее же.
И что вы думаете? Банк срываю. Грошовый, правда, банк.
- Ну, везет Олексину! В первом круге отыгрался...
- Если бы отыгрался. Опять у меня полста увел, подлец...
...Чтобы знали вы, далекие потомки мои, игроки делятся на три разряда. В первом разряде - мычащие: обремененные семьею, скупостью своею или собственной, от природы данной нерешительностью. Играют с осторожностью и - по маленькой в полном равновесии с собственным куражом: плюс-минус червонец за весь вечер. Попоек избегают (ну разве что за чужой счет), бесед складывать не умеют, читать не любят, а время как-то убивать приходится.
Разряд второй - молчащий: волки. Играют только ради выигрыша, на который и живут. Толк в игре понимают, а наипаче того - самих игроков. Не чураются и передергиваний, коли куш велик, а карта не идет. И колода у них в подборе, и пятого туза, когда надо, из-под манжета вытянут, и ненужную карту обшлагом прикроют. А уж коли за руку поймали, так только, господа, не к барьеру! Только не к барьеру! Бейте от души, хоть подсвечниками бейте. И бьют их регулярно по всей России, а что толку-то? Не переводятся они, как клопы. Так что и на вас мерзавцев этих, дети мои, вполне достанет.
А третий разряд - рычащий. Пленники азарта своего. И выигрышам рады, и проигрышем не весьма огорчены: сам азарт питает их силою своею. И только его ради и садятся они к ломберным столам с горящими глазами и великим нетерпением. Здесь судьба и нервы взвинтит, и улыбнется вдруг, и вокруг пальца обведет, когда не ждешь. А кровь твоя бурлит, сердце бьется, ты - живешь, и море тебе по колено! Здесь - кипение страстей человеческих, здесь испытание чести твоей, здесь игра королей, а не валетов, как в первом разряде, и не шестерок, как во втором.
Премудрость сию мне впервые Александр Сергеевич Пушкин поведал. В Кишиневе, когда мне едва осьмнадцать минуло. "В этом тоже своя поэзия, Сашка, - втолковывал мне он. - Экзамен страстью рока своего..."
Потому и невмоготу мне вскорости стало лениво и бесстрастно в картишки перебрасываться в разряде первом. Я уж и ставки поднимал, и ради куража ва-банк объявлял при полном лове, но гнилой костер и порохом не подожжешь. И затосковал я. По настоящему азарту затосковал, по тому, который Александр Сергеевич с поэзией на одну доску ставил. И - грешна душа человеческая! - не сдержал собственной клятвы. Обещания собственного не сдержал. Прощения у Анички в душе испросил и вернулся в разряд рычащий.
- Сашка!.. - заорали бравые новгородские конноегерцы (я тогда в том полку лямку тянул). - Уж слух прошел, что тебя твой батюшка-бригадир наследства лишить обещался?
- Верный слух, - говорю. - А потому - по банку с ходу. Кто держит? Ты, Затусский?
- Я, предатель братства нашего, я.
И что вы думаете? Срываю банк, едва за стол усевшись. А в банке - без малого тысяча рублев ассигнациями. Но голова не закружилась, потому что закон знаю: коли давно не рисковал, судьба твой риск благословит. Она потом отыграется, когда тебя в свои объятья заполучит со всеми шпорами твоими. Осмотрительности лишив, голоса внутреннего, а порою и здравого смысла.
Ах, какая игра была! Восторг, шум, крик, страсти, извержение Везувия, за шампанским три раза посылали. Но в тот вечер судьба ко мне благосклонной оказалась, как никогда до-селе...
И я от благосклонности этой малость самую размягчел. Удила отпустил, вольную душе выписал и на штурм банка бросался порою и без малейшего шанса, единственно на удачу уповая. Рисковал безумно и безмозгло, как никогда доселе не рисковал, и на третий вечер проигрался до дыр во всех карманах. Все, что до сей поры выигрывал, - проиграл, свои деньги, что были, тоже проиграл, а сверх того - еще семь тыщ. Дал слово подполковнику Затусскому, что в десять дней верну до копейки, и наутро поплелся к командиру нашего лейб-гвардии Новгородского конно-егерского. Или, как его в других полках называли, "картежно-ернического".