Сестру Моник неимоверно обрадовали подобные доказательства полученного мной наслаждения.
— Ну, Сюзон, — сказала она, — теперь ты не жалеешь, что я пришла к тебе в постель? Я ведь страшно переживала, что ты рассердишься на меня за то, что я разбудила тебя.
— Ах! — воскликнула я. — Ты знаешь, что это не так, Моник! Чем мне отплатить тебе за столь прекрасную ночь?
— Маленькая плутовка, — засмеялась Моник, целуя меня, — я не требую никакой платы. Ведь я испытала такое же блаженство, как и ты! Ах! Ты заставила меня вкусить его в полной мере! А теперь признайся без утайки, дорогая Сюзон, ты никогда не думала о том, чем мы только что занимались?
Я ответила, что нет.
— Как?! — удивилась она, — ты никогда не баловалась со своей пизденкой?
Я не поняла, что она имеет в виду, и попросила объяснить.
— Да это же та щелка, которую мы только что щекотали друг другу, — пояснила она. — Как же ты до сих пор этого не знаешь? Ах, Сюзон, в твоем возрасте я уже знала гораздо больше!
— Но это так, — отвечала я, — я даже не представляла, что бывает такое наслаждение. Ты же знаешь отца Жерома, нашего исповедника, он даже думать об этом не позволяет. Я вся трясусь от страха перед исповедью, потому что он всегда так строго спрашивает, не занималась ли я чем-нибудь непристойным со своими подругами, а особенно запрещает мне делать всякое с самой собой.
— И что же такое плохое ты не должна делать с собой?
— Ну… Например, он говорит, что нельзя совать палец… ну, туда… ты знаешь, а еще нельзя рассматривать свои бедра и груди. Он всегда спрашивает, не рассматриваю ли я в зеркало что-нибудь кроме лица и задает еще тысячу подобных вопросов.
— Вот же, старый греховодник! — воскликнула Моник. — Готова поспорить, что он только об этом с тобой и говорит!
— Благодаря тебе, — сказала я Моник, — мне теперь стало понятно кое-что из того, что он делает со мной, когда я нахожусь у него в исповедальне. Я всегда находила это несколько странным для знаков дружеского расположения. Мерзавец! Теперь мне понятны его намерения!
— И что же он делает? — живо поинтересовалась сестра Моник.
— Иногда он говорит, что плохо слышит меня и просит приблизиться, а потом целует меня в губы. А порой он кладет мне руку на грудь и запрещает снимать ее, заявляя, что это признак кокетства. И, несмотря на все свои проповеди, он не только не убирает руку, но и продвигает ее все дальше и дальше и даже по нескольку раз сжимает мои сисечки. А если он убирает руку с моей груди, то только для того, чтобы засунуть ее себе под рясу и что-то там теребить. В такие моменты он всегда сдавливает меня своими коленями, придерживая левой рукой, стонет, закатывает глаза, целует меня крепче обычного, и говорит то нежности всякие, то делает строгие внушения. А как-то раз он вынул руку из-под рясы и забрызгал мне всю грудь чем-то горячим, покрывшим ее мелкими каплями. Я быстро вытерлась носовым платком и больше никогда им не пользовалась. Отец Жером невозмутимо пояснил мне, что это был пот, покрывавший его пальцы. Как думаешь, Моник, он правду сказал?
— Я тебе скажу, что это было. Нет, ну каков же, старый развратник! Но прежде хочу спросить, знаешь ли ты, Сюзон, что ты только что описала все, что он проделывал и со мной тоже?
— Как?! — изумилась я, — он делает что-то и с тобой?
— Сейчас уже нет, разумеется. Я его люто ненавижу и сменила исповедника как только стала более сведущей в этих делах.
— А как же ты поняла, что он с тобой делал?
— Я расскажу, — пообещала сестра Моник, — но не говори об этом ни одной живой душе, дорогая, иначе ты меня потеряешь!