— Это генетическое, — устало произнесла Джульет. — Боже мой, это у тебя наследственное. — Она выдвинула стул, тяжело села на него и обхватила ладонями чашку с чаем. — Дети не машинки для любви, — сказала она в кружку. — Они не умеют любить. Они не знают, что такое любовь. У них есть только потребности. Голод, жажда, сон и мокрые пеленки. Вот и все.
— Нет, — возразила Мэгги. — Они любят мать. От них внутри становится тепло. Они принадлежат тебе. На сто процентов. Ты можешь спать с ними и ласкать их. А когда они вырастают большими…
— Они разбивают твое сердце. Тем или иным образом. Именно этим все кончается.
Мэгги провела рукой по мокрым щекам.
— Ты просто не хочешь, чтобы у меня было что-то, что я могу любить. Вот и все. У тебя есть мистер Шеферд. Поэтому тебе хорошо. А у меня вообще ничего нет.
— Ты в самом деле так считаешь? Но ведь у тебя есть я.
— Тебя мне недостаточно, мамочка.
— Я понимаю.
Мэгги взяла кота и прижала к себе. Мать сгорбилась на стуле, вытянув длинные ноги; вся ее поза выражала уныние и фиаско. Мэгги это не разжалобило. Она пользовалась своим преимуществом и решила идти напролом. Ничего. Если мамочка обидится, мистер Шеферд ее утешит.
— Я хочу знать про папу.
Мать ничего не ответила. Только покрутила в руках кружку. На столе лежала пачка фотоснимков, сделанных в Рождество, и она потянулась за ними. Праздник пришелся как раз на дни накануне суда присяжных, и они изо всех сил старались изображать веселье и забыть про пугающие перспективы в будущем, ожидавшие их, если бы Джульет признали виновной. Она еще раз просмотрела их. Они тут вдвоем. Так было всегда, годы и годы вдвоем. Третий оказался бы лишним.
Мэгги глядела на мать. Она ждала ответа. Ждала всю свою жизнь, боясь требовать или настаивать, терзаясь виной, когда реакция матери сопровождалась слезами. Но не в этот раз.
— Я хочу знать про папу, — повторила она. Мать ничего не ответила.
— Он не погиб, верно? Он жив. Он ищет меня. Вот почему мы все время переезжаем с места на место.
— Нет.
— Потому что он хочет меня найти. Он любит меня. Он хочет знать, где я. Он все время думает обо мне. Да?
— Это твои фантазии, Мэгги.
— Разве нет, мамочка? Я хочу знать.
— Что?
— Кто он такой. Чем занимается. Как выглядит. Почему мы не с ним. Почему мы никогда не были с ним.
— Просто нечего рассказывать.
— Я похожа на него, да? Потому что я не такая, как ты.
— Разговор о нем все равно тебя не успокоит.
— Нет, успокоит. Успокоит. Потому что я буду знать. И если я хочу его найти…
— Ты не сможешь. Его нет.
— Не верю.
— Мэгги, это так. И я не желаю говорить об этом. Не желаю ничего выдумывать. Не хочу тебе лгать. Он ушел из нашей с тобой жизни. Всегда уходил. С самого начала.
Губы Мэгги задрожали. Она пыталась унять эту дрожь, но безуспешно.
— Он любит меня. Папа любит меня. И если бы ты позволила мне его найти, я бы доказала это.
— Ты хочешь доказать это себе. Вот и все. Не можешь доказать с отцом — решила доказать с Ником.
— Нет.
— Мэгги, это ясно как день.
— Неправда! Я люблю его. Он любит меня. — Джульет промолчала, лишь слегка повернула кружку, Мэгги почувствовала обиду. Маленький черный островок в сердце стал расти. — Если я забеременею, непременно рожу ребенка. Ты слышишь? Только у меня не будет от него секретов. Мой ребенок будет знать, кто его отец.
Она повернулась и выбежала из кухни. Ее мать не сделала попытки ее удержать. Гнев и сознание своей правоты вынесли Мэгги на верх лестницы. Там она наконец остановилась.
Внизу, на кухне, отодвинулся стул — заскрежетал ножками по полу. В раковину полилась вода. Звякнула чашка. Открылась дверца шкафа. В миску посыпался сухой кошачий корм. Миска звякнула.
В наступившей тишине раздался пронзительный возглас: «О Господи».
Джульет не молилась почти четырнадцать лет. Не потому, что не испытывала в этом нужды — наоборот, было время, когда она отчаянно нуждалась в вере, — просто она больше не верила в Бога. Вера ушла. Ежедневные молитвы, посещение церкви, общение с любящим Богом когда-то вошли в ее кровь и плоть. Но она потеряла слепую веру, такую необходимую для восприятия непостижимого и неизвестного, когда стала понимать, что нет справедливости, божественной или иной, в мире, где процветает зло, а добро терпит муки. В юности она верила, что для каждого наступает день расплаты. Понимала, что, возможно, не предстанет перед высшим судией как грешница, однако в той или иной форме она, как и каждый человек, все равно предстанет перед судом, в этой или в той жизни. Теперь она все представляла по-другому. Нет такого Бога, который выслушивает молитвы, направляет заблудших или как-то облегчает страдание. Есть только бессмысленная и грязная жизнь, ожидание тех эфемерных мгновений счастья, которые делают жизнь сносной, и борьба за эти моменты, за то, чтобы ничто не помешало им появиться.
Она бросила два белых полотенца на кухонный пол и глядела, как уксус проступает сквозь них расплывающимися розовыми цветками. Панкин созерцал всю эту операцию со стола, не моргая, с серьезным видом, когда она бросила полотенца в раковину и отправилась за веником и тряпкой. В последней не было нужды — полотенца впитали весь уксус, а веник уберет осколки, — но она уже давным-давно поняла, что физическая нагрузка избавляла от ненужных мыслей, вот почему она каждый день работала в теплице, бродила по дубраве на рассвете с корзинками для трав, с рабской преданностью возделывала огород, ухаживала за цветами скорее из нужды, чем из-за гордости.
Она подмела и выбросила стекло. Потом решила пройтись тряпкой. Кафельный пол лучше мыть, стоя на коленях, чувствуя, как оживает в коленных чашечках боль и начинает пульсировать по всей ноге. Когда работа и боль соединялись, случайно или намеренно, мыслительный процесс совершенно останавливался. Поэтому она скребла пол, толкая перед собой голубое пластиковое ведерко, широко взмахивая руками, напрягая мышцы, прижимая к кафелю мокрую тряпку с такой энергией, что в груди не хватало воздуха. На лбу выступил пот. Она вытерла его рукавом своего тонкого свитера. На нем еще оставался запах Колина: сигареты и секс, темный мускус, выступавший на его теле, когда они любили друг друга.
Она стащила через голову свитер и бросила на стул поверх бушлата. Мелькнула мысль, что вся проблема в Колине. Это он изменил всю их жизнь. В ней вдруг пробудилось спавшее много лет желание, и она не смогла устоять перед мужчиной.
Она упрекала себя в том, что забыла уроки из собственного детства, родительские беседы — не говоря уже о чтении Великих Книг, — что страсть неизбежно ведет к разрушению и единственное безопасное состояние — это безразличие.
Но вины Колина тут не было вообще. Если он и грешил, то только любя, в сладкой слепоте и преданности любовника. Она это понимала. Потому что тоже любила. Не Колина — она никогда не позволила бы мужчине войти в свою жизнь, а Мэгги, при мысли о ней кровь приливала к сердцу, а страх граничил с отчаянием.
Мое дитя. Мое милое дитя. Я готова на все, лишь бы уберечь тебя от беды.
Но существует предел и родительского попечения. Наступает момент, когда ребенок начинает все пробовать сам: дотрагивается до верха плиты, хотя и слышит сто тысяч раз слово «нельзя!»; играет слишком близко от реки зимой, при высокой воде; делает глоток спиртного или пробует сигарету. То, что Мэгги, с ее детским восприятием мира, выбрала — намеренно, своевольно, сознавая где-то в глубине души последствия — путь во взрослую сексуальность, было всего лишь актом подросткового бунта, ко встрече с которым Джульет оказалась не готова. Она ожидала наркотики, жуткую музыку, пьянство и курение, ужасные стили в одежде и стрижке. Ожидала косметику, споры, поздние возвращения, растущее упрямство и «ты не понимаешь, ведь ты слишком старая, чтобы понимать», но никогда не думала о сексе. Пока. Придется подумать и о нем. Глупо, что она не связывала его с маленькой девочкой, которую мама до сих пор причесывает по утрам, закалывая ее пышные волосы янтарной заколкой.