Она не включила лампу. Не раздвинула шторы, скрывавшие водянистый утренний свет лондонской зимы. Несмотря на это, он отчетливо видел ее при той малой толике солнца, которой удалось сначала просачиться сквозь тучи, а затем через шторы. Но если бы даже этого не было, он все равно давным-давно запечатлел в памяти ее лицо, каждый ее жест и каждую частицу тела. Если бы в комнате царил кромешный мрак, он все равно мог бы описать жестами изгиб ее талии, угол, под которым она наклоняет голову, прежде чем откинуть назад волосы, контуры ее икр, пяток и лодыжек и округлость ее грудей.
Он любил и раньше, даже более часто за свои тридцать шесть лет, чем хотел бы признаться в этом кому бы то ни было. Но никогда прежде он еще не испытывал такого забавного, почти неандертальского желания владеть женщиной, быть ее господином. За последние два месяца, с тех пор как Хелен стала его любовницей, он не раз говорил себе, что это желание испарится, как только она согласится вступить с ним в брак. Желание владеть — и заставлять ее подчиняться — вряд ли станет процветать в атмосфере равновесия сил, равенства и диалога. И если они были признаками того рода отношений, какие ему хотелось поддерживать с ней, тогда та часть его, которая стремилась контролировать их взаимоотношения сейчас, была той его частью, которой ему вскоре предстояло пожертвовать.
Проблема стояла перед ними даже теперь, когда он знал, что она огорчена, когда знал причину почему, и не мог, честно говоря, винить ее за это, и все-таки ловил себя на неразумном желании принудить ее к покорному и виноватому признанию такой ошибки, самым логичным искуплением которой была бы ее готовность вернуться в постель. Что являлось само по себе второй и более императивной проблемой. Он проснулся на рассвете, возбужденный теплом ее спящего тела, прижавшегося к нему. Погладил ладонью ее бедро, и даже спящая, она перевернулась в его объятиях, чтобы заняться медленной утренней любовью. Потом они лежали среди подушек и сбитых одеял — ее голова на его груди, ее каштановые волосы лились словно шелк меж его пальцев.
— Я слышу твое сердце, — произнесла она.
На что он ответил:
— Вот и славно. Значит, ты его еще не доломала. Она хихикнула, легонько куснула его сосок, потом зевнула и задала вопрос.
Будто абсолютно безмозглый идиот, он ответил. Без экивоков. Без увиливания. Просто помялся немного, кашлянул и сказал правду. Из-за чего и возник у них спор — если обвинение в «объективации, овеществлении женщин, овеществлении меня, меня, Томми, кого ты, по твоим словам, любишь» можно назвать спором. Хелен полна была решимости одеться и уйти. Не в гневе, разумеется, а в очередной раз желая «обдумать все в одиночестве».
Боже, каких глупцов делает из нас секс, подумал он. Один миг освобождения и блаженства, а потом раскаяние на всю жизнь. И черт побери, когда он наблюдал, как она одевалась — застегивала шелка и кружева, он испытал жар и прилив желания. Само его тело служило самым красноречивым подтверждением правды, стоявшей за ее обвинениями. Для него само проклятие быть самцом казалось неразрешимым образом соединенным с необходимостью как-то справляться с агрессивным, бездумным, животным голодом, который заставлял мужчину желать женщину вне зависимости от обстоятельств, а иногда — к его стыду — из-за обстоятельств, словно полчаса успешного совращения могли в действительности служить доказательством чего-то, кроме способности тела выдавать мысли.
— Хелен, — сказал он.
Она подошла к извилистому комоду, взяла тяжелую щетку с серебряной ручкой и стала причесываться. На комоде среди семейных фотографий стояло зеркало-псише, и она наклонила его так, чтобы видеть себя.
Он не хотел с ней спорить, но чувствовал, что должен сказать что-то в свою защиту. В конце концов, ее прошлое было не более безгрешным, чем его собственное.
— Хелен, — сказал он, — мы с тобой взрослые люди. У нас имеется общий отрезок жизни, общая история. Но у каждого имеются и собственные истории, и я не думаю, что мы что-то выиграем, если совершим ошибку и забудем про них. Или станем судить, основываясь на ситуациях, которые могли возникать еще до наших отношений. Я имею в виду наши нынешние отношения. Их физиологический аспект. — Он внутренне поморщился из-за своей нерешительной попытки положить конец их размолвке. Ему хотелось сказать — черт возьми, мы ведь любовники. Я хочу тебя, я люблю тебя, а ты — меня. Так перестань столь болезненно реагировать на то, что не имеет к тебе ровно никакого отношения, ведь главное то, что я к тебе испытываю сейчас, что хочу остаться с тобой до конца жизни. Ясно тебе, Хелен? А? Ясно? Хорошо. Я рад. Теперь иди ко мне.
Она положила щетку, но не повернулась к нему. Она еще не обула туфли, и у Линли появилась призрачная надежда, что она хочет отчуждения между ними не больше, чем он сам. Наверняка Хелен злится на него, как и он сам на себя, но расставаться с ним не собирается. Несомненно, ее можно заставить взглянуть на вещи трезво — хотя бы задуматься, что он тоже мог за последние два месяца неправильно толковать ее прежние романтические привязанности, и если бы был идиотом, перечислял бы ее прежних любовников, как это она делала с его пассиями. Разумеется, она станет спорить, что ее вообще никогда не интересовали его бывшие дамы, что речь вовсе не о них. А в женщинах вообще и в его отношении к ним, типа его хо-хо-хо-я-провожу-сегодня-еще-одну-горячую-ночку, о чем, по ее представлениям, говорит факт привязывания галстука к наружной ручке его ванной.
— Я был не более целомудренным, чем ты, — сказал он. — Мы всегда знали это друг о друге, верно?
— Ну и что?
— Голый факт. И если мы протянем канат между нашим прошлым и будущим и пойдем по нему, то непременно свалимся. У нас есть только сегодняшний день. И еще будущее. Что, в сущности, самое главное.
— Это не имеет никакого отношения к прошлому, Томми.
— Имеет. Ты сказала не далее как десять минут назад что-то про «маленький, жалкий счет воскресных ночей у его светлости».
— Ты неправильно истолковал мои опасения.
— Да что ты говоришь? — Он перегнулся через край кровати и подхватил свой халат, который упал на пол где-то среди ночи и лежал кучкой голубого кашемира. — Тебя больше сердит галстук на дверной ручке…
— Меня сердит то, на что намекает этот галстук.
— …или тот факт, что, по моему собственному крайне идиотскому признанию, это символ, которым я пользовался прежде?
— Я думаю, ты знаешь меня достаточно хорошо, чтобы не задавать подобных вопросов.
Он встал, влез в халат и около минуты собирал одежду, которую торопливо стаскивал с себя накануне вечером в половине двенадцатого.
— А еще я думаю, что в душе ты более честна с собой, чем в данный момент со мной.
— Это уже обвинение. Мне оно не нравится. Не нравится мне и сквозящий в нем оттенок эгоцентризма.
— Твоего или моего?
— Томми, ты знаешь, что я имею в виду.
Он пересек комнату и раздвинул шторы. Снаружи стоял блеклый день. Порывистый ветер гнал по небу с востока на запад тяжелые тучи; тонкая корочка мороза лежала подобно свежей глазури на лужайке и на розовых кустах, росших за домом. Один из соседских котов сидел на кирпичной стене, к нему тянулся тяжелый паслен. Он сгорбился, ситцевая шерсть струилась рябью, а морда казалась закрытой наглухо, демонстрируя уникальное кошачье свойство быть одновременно властным и недосягаемым. Линли позавидовал ему — хотел бы он сказать то же самое о себе.
Он повернулся от окна и обнаружил, что Хелен в зеркале наблюдает за ним. Он подошел и встал позади нее.
— Я мог бы довести себя до исступления мыслями о мужчинах, которые были твоими любовниками, — сказал он. — А затем, спасаясь от безумия, стал бы обвинять тебя, что ты использовала их в своих эгоистических целях, тешила свое эго, повышала самооценку. Но мое безумие все равно присутствовало бы там постоянно, независимо от силы моих обвинений. Я бы просто отводил его в другое русло, отрицал, сосредоточив все свое внимание — не говоря уже о силе моего праведного гнева — на тебе.